Остроумием покрывается ложь, простота являет истину. Святой не слишком усердствует, убеждая словом, ибо всегда может убедить делом. Св. Сильвестр, восторжествовав над иудейскими законниками в богословском диспуте, устроенном по велению императора Константина, тем не менее не смог своим учительным словом обратить к истине упорствующих в заблуждении иудеев. Делом же — воскресив именем Христовым быка, умерщвленного именем диаволовым, — он вынуждает уверовать всех.[361] Святой не витийствует, а возносит молитву в простоте сердца своего. Молитвенное молчание — вот что ему пристало. Чудотворное и животворящее слово будет ему даровано свыше, если на то возникнет необходимость, — не острота ума, не риторическая выучка дадут силу его речам, но благодать расторгнет его изначальную немоту. «Братья мои дорогие, возблагодарите бога, которому угодно было устами простецов открыть сокровища божественной премудрости, ибо бог раскрывает уста немым и дает языку простецов говорить премудро».[362]
Очевиднее близость «Новеллино» к такому типично средневековому повествовательному жанру, как «пример». «Пример» (excmplum) — это рассказец, вставленный в проповедь или в любой назидательный трактат для оживления преподанных там абстрактных истин. В Средние века составлялись огромные сборники «примеров», иногда вместе с проповедями, иногда отдельно — получалось что-то вроде хрестоматий для духовенства.[363] Из «примера», сохранив даже назидательное обрамление, выросла новелла в Испании. Правда, самосознание жанра у Хуана Мануэля[364] выражено далеко не так определенно, как на итальянской почве. В частности, не все в «Графе Луканоре» подходит под жанровые признаки новеллы и рассказа вообще.
«Пример» может быть рассказом, т. е. может быть нарративен, этому не препятствуют пи его собственная природа, ни законы проповеди, частью которой он является. Однако он может им и не быть, не теряя при этом места в границах своего жанра.
При смерти богач, его сжигает жар и трясет озноб, он мечется по постели, посылает за лекарями, пьет снадобья — все понапрасну. Пышные похороны, богато обряжено тело, многолюдна процессия, бьют колокола, торжественно свершается служба, с песнопениями, с облаками благовоний. «И все это дела диаволовы, когда гибнет душа с гибелью грешника».[365] Это не новелла — новелла сообщает о новом, невиданном, неслыханном. Бернардино Сиенский повествует прихожанам об обыденном и повседневном. Новеллы нет без сюжета, пусть самого примитивного, здесь же статичное описание, смысл которого даже не в нем самом, а в способности к самоотрицанию. Белое стало черным, реквием зазвучал как сатанинский гимн. «Умер богач и похоронен в аду».
Одно правило (естественность смерти, повседневность сопутствующих ей процедур, привычность слов, обещающих вечный покой усопшему) столкнулось с другим (неотвратимостью воздаяния) и обнажилась их чудовищная дисгармония. Правило высшего порядка вынесено за пределы текста как трансцендентный комментарий к нему, но оно мощно воздействует на текст, смещая все аксиологические акценты. Оно может быть внесено внутрь рассказа — принцип от этого не изменится.
Некий епископ увидел как-то вечером двух бесов, играющих в саду запеленутым ребенком, как мячом. Как выяснилось, им было дано свыше разрешение умертвить дитя, ибо мать «противу божественных установлений» укладывала его с собой на ночь в постель. Наутро епископу донесли, что одна женщина приспала ребенка. «Она думала, что сама его погубила, но это был дьявол».[366]
Таков излюбленный прием жанра — вывернуть наизнанку факт повседневного бытия и обнажить его потаенный лик. Потрясенному зрителю являются или когти дьявола или ангельские крылья. Жанр существует, пока длится игра диалектикой видимости и сущности, пока осознается и строго соблюдается двуединство факта и интерпретации. «Факт» можно сообщить как таковой и можно, наделив, сюжетом, превратить в нечто, чрезвычайно похожее на новеллу; «интерпретация» может вскрыть в событии противоборство ада и рая и может ограничиться банальным бытовым предписанием — важно не это. Для конституции жанра важен синтез рассказа и назидания. Причем не только анекдот нуждается в идеологической санкции, но и мораль не может обойтись без эмпирической почвы. Недостаточно разрубить «пример», чтобы получить новеллу и наконец обособленный от нее нравоучительный афоризм. Интерпретация внедрена в саму структуру рассказанной на «пример» истории.
Новелла XXX нашего сборника восходит через посредство французской редакции к «Учительной книге клирика» Петра Альфонси. Латинский «пример», став итальянской новеллой, изменился не очень заметно: «некий царь» получил имя Аццолино (т. е. Эццелино да Романо) и сократилось до двух фраз введение к вставленному в новеллу рассказу, хотя и у Петра Альфонси это введение не слишком велико:
«У некоего царя был сказитель, рассказывавший царю за ночь по пять историй. Случилось так, что царь, удрученный заботами, совсем не хотел спать и желал услышать большее число историй. Ему было рассказано сверх обычного еще три, но коротких. Царь пожелал слушать дальше. Сказитель же, не желая продолжать, говорил, что и этого много. На что царь — Ты много историй рассказал, но весьма кратких. Я желаю услышать еще одну, но составленную из многих слов, и тогда отпущу тебя спать. — Согласился сказитель и начал так…» И далее следует вариация на тему сказки про белого бычка.[367]
Здесь мы встречаемся с явлением, подобное которому мы уже рассматривали, анализируя трансформацию новеллы о кольцах: историческое имя. дарованное безымянному персонажу, меняет всю атмосферу повествования. Читателю достаточно взглянуть на LXXXIV новеллу нашего сборника, чтобы понять, каков был человек, носивший это имя, — недобрая память об изощренном коварстве и безмерной жестокости Эццелино да Романо до сих пор живет среди крестьян падуанского края, а его современники (и не кто-нибудь, а сам Альбертино Муссато, предтеча гуманистов, просвещенный поклонник Тита Ливия), чтобы хоть как-то объяснить его дьявольский нрав, сложили легенду, что будущего главу гибеллинов Северной Италии породило на свет холодное семя сатаны. В новелле XXX прав Эццелино никак не характеризуется, но страшная слава, связанная с его именем, с лихвой восполняет отсутствие характеристик. Жонглер из итальянской новеллы играет с огнем.
Что грозило сказителю из «Учительной книги клирика», мы не знаем и не узнаем никогда — пи характер сказителя, ни нрав безымянного короля Петр Альфонси угадать не позволяет. В его варианте идет торг, явно диссонирующий с обстановкой королевской опочивальни: царь желает нарушить привычные условия (пять историй за ночь), сказитель стоит на страже своих профессиональных интересов. Достигнутое соглашение (один, но длинный рассказ) дает возможность наглядным примером внушить царю, а вместе с ним и читателю благую истину: не в количестве слов мера прелести и пользы рассказа. «Так сказитель унял жажду царя услышать длинное сказание».
Царь внял наставлению, узнав в рассказе притчу. Дерзкий рассказчик из «Новеллино», как можно понять, достиг цели — · выспался в свое удовольствие. Значит, Эццелино оценил остроумие его дерзости. Бесконечная или близкая к бесконечной история о крестьянине, переправляющем через разлившуюся реку свою тысячу овец, у Петра Альфонси только притворяется новеллой — на самом деле она урок, педагогический прием, облеченный в условную и мнимую форму рассказа. Точно так же условен и сон, в который рассказчик погружается по окончании рассказа. А жонглер из «Новеллино» действительно хочет спать. Слово в «примере», завершив свою миссию, т. е. высказав и утвердив в сознании читателя некую истину, обнажает условность повествования, приведшего к этому слову: из-под масок царя и жонглера проступают знакомые лица ученика и наставника, и анекдот, расставаясь со своей эмпирической исключительностью, со своей неповторимой единичностью, обретает авторитет абстрактной идеи. Повествование стремится исчезнуть в назидании.
363
Современные издания наиболее популярных сборников примеров:
365
San Bernardino di Siena. Quarosimale del 1425 a Firenze, pr. XXXIII. — In: Novelle del Quattrocento. A cura di A. Borlenghi. Milano, 1962.