Выбрать главу

На следующий день Михалинка стала понемногу приносить оружие и патроны. Она делала это так же привычно, как все остальное.

Михалинка постарела, и силы у нее уже не те. Трудно ей это таскать, сколько она в своей жизни носила разных пакетов и сумок…

— Ну что, Михалинка? Дождались мы все-таки лучших времен? Все-таки оружие носить приятнее, чем бумагу?

— Тяжеловато, конечно, но намного удобней, чем литературу, не так это на человеке заметно. Можно нагнуться, можно даже и в трамвай сесть.

— Но если попадешься, каторга?

— А, что об этом думать! Вас тоже по головке не погладят, если дознаются.

Мне это в голову не приходило. Только от Михалинки я узнал, как трудно было в Варшаве найти место для хранения оружия. Ни один из более состоятельных «сочувствующих» (то есть таких, кто располагает хорошей квартирой) не согласился, хотя в обширных апартаментах безопаснее было бы устроить такой склад.

Отказывались под разными предлогами, смущаясь, а то и без всякого смущения. Некоторые главы семейств развивали при этом теорию, о необходимости очень умеренной тактики, некоторые жены падали в обморок. В отдельных случаях отношения были порваны совсем, а жаль, ведь нам понадобится много самых разных людей. Каждый может быть полезен Делу, нужно только принимать людей такими, как они есть. Не всякий умеет преодолеть страх. Надо дать людям время, чтобы они освоились с мыслью о новой, еще более грозной опасности. Я не боюсь только потому, что не могу бояться. Не может бояться каторги или виселицы человек, который в течение двадцати лет готовился к революции. Но это не значит, что я отважный. Я способен сделать ровно столько, сколько необходимо. Во мне нет ни капли отваги, и это обстоятельство очень удручает меня.

Новые и молодые должны прийти нам на смену. Они подрастут и отодвинут нас в сторону, те самые, что еще слушают нас. Наша роль — ввести их в жизнь, указать им цель, проторить дорогу для начала. Потом, когда разгорятся события, покинут нас наши ученики, а если мы не захотим идти за ними, отвернутся с презрением. Сметут с пути, если будем мешать.

Моему Тадеку и его поколению принадлежит будущее. Пройдут года. Может, они будут трудными, кровавыми; может, принесут только разочарование; может, лучшие люди, самые лучшие, погибнут. А молодые, вероятно, обвинят нас за многие наши ошибки. Так всегда водится на белом свете.

Когда я гляжу на моего мальчика, вижу, как мужает он день ото дня, как бродят в нем где-то еще полудетские, а где-то уже вполне созревшие силы, как рвется он к действию, к открытой, непримиримой борьбе, — меня охватывает радость, спокойная и прочная, та, что останется во мне, какие бы муки еще ни пришлось пережить.

Все мои надежды воскресают, когда я вижу, как верят, как надеются молодые.

А если бы было кому возносить молитвы, то молился бы я только об одном. Чтобы как можно больше их уцелело, осталось в живых. Чтобы в годы первых штурмов, первых поражений и первых, еще не прочных побед, не погибли бы все те, которым когда-нибудь доведется утвердить окончательное торжество нашего Дела.

Когда я мучаюсь по ночам и не могу заснуть, то единственно от страха, что вот такой Тадек и другие, подобные ему, полягут преждевременно, что их перевешают или закуют в кандалы прежде, чем они смогут проявить свою молодую, творческую энергию. Меня терзает мысль об этой возможной несправедливости, я не могу смириться со слепой жестокостью жизни, которая не считается ни с чем и никому не служит, а только молча пожирает человеческие жизни и не отвечает на извечный вопрос человека: почему так? Почему не иначе? Почему не более разумно?

Я не ханжа. Во мне сильна обыкновенная, так сказать, отцовская тревога, она не утихает ни на минуту, от нее просто физически болит сердце! Но кому это важно? Это мое личное дело, это моя, и только моя, боль. Я никогда не позволю себе поступить эгоистично, никогда не буду увертываться ни от чего, что потребуется. Сделаю все, что нужно, поступлюсь всем личным и никто не заметит, чего мне это стоит.

Может быть, в этом мое мужество?

Иногда я переживаю состояние страшной раздвоенности. В один и тот же миг с одинаковой силой вспыхивают в душе радость и боль, боль и радость.

Однажды долгой бессонной ночью, устав от бесконечных размышлений, я ощутил неодолимую потребность взглянуть на Тадека. Мне померещилось, что его уже нет, что он уже погиб, что он за решеткой, в последние минуты перед казнью. Увидел, как бредет он в кандалах, с обритой головой… Все спуталось, свилось в клубок болезненных предчувствий.