— Он что-то замышляет, что-то готовит. Быть начеку, и ни шагу от дверей, — шепотом приказывает старший.
— Следить за каждым движением; как полезет в карман, хватать за руки! Тихо, без скандала, но держать крепко. Этот и выстрелить может.
И, нервничая все сильней, старший побежал к телефону торопить начальника.
— Уже выезжаю. Что он там?
— Сидит, затаился… Но как все обернется, сказать трудно.
— Ну, а ты-то как думаешь?
— Думаю, будет стрелять, крупная рыба.
— Брать живьем и внимательно следить, как бы не отравился! За руками следи!
— Да уж глаз не спускаем. Только быстрей, ради бога, быстрей…
— Через четверть часа буду.
В буфете прислуга гремит тарелками, ложками; тяжело ступая, пересекает зал носильщик в синей блузе, и гулко в огромном пустом зале раздается стук грубых башмаков. Железнодорожник, занятый на ночном дежурстве, подойдет к буфету промочить горло.
— Водки…
Выпьет и, закусывая, осторожно оглянется назад, на диван, где сидит таинственная личность. Про облаву знает уже весь вокзал. Знают на телеграфе, знают в багажной кассе, в экспедиции. Шепчутся служащие, перешептываются — сенсация! То один, то другой прошмыгнет мимо и исчезнет, пряча испуганный и любопытный взгляд.
Вспышка нетерпения. Чего они ждут? Чтоб я сам встал и отдался им в руки? Чтоб сказал: «Ну берите же меня!.. Хватит ломать комедию. Наконец-то вам повезло. Повезло, так берите, хватайте».
Мгновенное, внезапное просветление — молнией взрывается мысль: привиделось, нервы. Это бывает — нет шпиков, нет облавы, нет ничего, галлюцинация и только.
Встать и идти, подняться и идти. Никто не остановит.
И снова безмятежность, снова обморочная полуулыбка. Не все ли равно? Хочется спать, спать…
Неожиданно глухой рокот наполнил пространство, прогромыхал под сводами и вдруг утих, замирая с пронзительным шипением в углах зала.
И сразу помещение заполнилось людьми. Словно кто-то открыл шлюз — поток, суматошный, неудержимый, ворвался в трехстворчатые двери. Идут, бегут, торопятся; баулы, мешки, чемоданы; дети, женщины — друг с другом перекрикиваются. Навьюченные носильщики в синих блузах. Все в спешке несутся, толкаются, перегоняют один другого, как в панике, как при бегстве.
Это поезд от границы.
С секунду, широко раскрыв глаза, он смотрел на непонятно откуда взявшуюся толпу. Смотрел, как во сне, не соображая.
Но вспыхнуло вдруг пригасшее пламя.
В мгновение ока расправилась стальная пружина воли, и пробудилась сила. А ослепительные молнии надежды поднимают его, подталкивают, и каждый прерывистый толчок сердца стучит: «Спеши! Торопись! Спеши! Торопись!»
Он ныряет в сутолоку, смешивается с толпою, врастает в человеческое месиво, позволяет нести себя, нести.
И вот уже двери, вот они — двери!
Перевод Л. Цывьяна.
«Слепое зло падет… »[10]
Плохие времена настали нынче для уличных музыкантов. Где теперь в Варшаве услышишь шарманку? Разве что за городской заставой. Об арфе уж и говорить не приходится. Зато у нас есть филармония, и концерты там дают всякий день. Мы, завсегдатаи филармонии, от шарманки с презрением отворачиваемся, но те, для кого она была утехой и отрадой, ничего не получили взамен. Они лишились своей музыки. А виною тому — современная культура, которая уже не может примириться с шарманщиками и с бренчаньем на арфе. Менялось же все незаметно, постепенно, путем эдакой плавной эволюции: провели канализацию, появился телефон и торцовая мостовая. Затем развесили голубые фонари с номерами домов, наконец расплодились монопольки. А тем временем уличных музыкантов теснили к окраинам, теснили, пока не оттеснили совсем. Никто их из Варшавы не выселял, просто смел их со своего пути новый век, тот, что принес нам обложки в стиле модерн и автомобили, изгнав керосиновые фонари и стихи Деотимы[11].
Пан Якуб Хельбик, скрипач, тихонько поругивался про себя, с грустью вспоминая дни, когда он, молодой еще, красивый, расхаживал с квартетом по самым лучшим улицам Варшавы и когда ни одному сторожу в голову не приходило закрыть перед ними ворота.
Их было четверо. Пан Гондашевский — вторая скрипка, на кларнете играл старый николаевский солдат Подсядек, а партию виолончели вел покойный Рыпальский. Хотя, может, и те двое тоже преставились, как знать, — ведь столько прошло лет.
До двух целковых собирали у каждого дома; случалось, даже рубль бросали им. Не очень-то умилялись — сыграют, бывало, туш, скорее из вежливости даже, чем в благодарность. Хорошую музыку люди тогда ценили.
11