Выбрать главу

ГЛАВА VIII

Время то птицей летит, а то остановится — и ни с места. До чего ж переменчиво время! Обернется иной раз длинной вереницей лет, а иной раз сожмется до малой малости и начинает человеку казаться, будто только вчера он на свет народился.

А и то сказать, не вчера ли все это было? Пас он мальчишкой деревенское стадо, доставалось ему за потравы. Не вчера ли женился он и хозяйство завел? И война была тоже вчера. Вчера пристал он к восставшим, дали ему в руки винтовку. Вся его долгая жизнь в одном дне уместилась.

— Руки белые стали, дьявол их побери, лежат эти руки без дела…

И снова тянется время, тащится через пень-колоду, день за днем, месяц за месяцем. Ой, давно, ох, и давно же! Только-только управились с картошкой, недель через шесть и копать бы. А время встало, не идет дальше. Да когда ж это суд был?

Четыре дня, как был суд, а кажется, судили его еще до сотворения мира. «Послушай, Войтек, скажи-ка ты, Войтек Келза, мужик разнесчастный, что это такое — человеческое время?.. А короткая жизнь человеческая — что она значит? Для чего она?

И весь этот мир необъятный, со всеми его людьми, с городами и деревнями, с чужими краями, реками и горами, с революцией и социализмом, с самодержавием и с Польшей — что же все это такое?

Да неужто там, в этом мире, все так, как и было? И почему человеку вдруг покажется, что ничего нигде нет и быть не может, кроме его тесной камеры, где сидит он один-одинешенек, говорит сам с собой и вздыхает, и ни души больше нет на всем белом свете…»

Ходят по коридору солдаты, заглянет начальник, а то и генерал какой или там лекарь. Слышны за окном голоса: то солдаты поют, то, слышно, трубят и бьют в барабаны. И не верится, что там люди. Вроде бы тени какие-то. Может быть, снится все это?

Тяжело мужику, не привык он к таким переменам. Вконец извели его гнетущие мысли, и нет от них никакого проку ни себе самому, ни кому другому. Чует Келза в руках своих прежнюю силу, а с головой вот совсем худо дело, клонит ее вниз непонятная тяжесть, давит на глаза, не дает встряхнуться.

Встанет он утром чуть свет, попьет кипятку, поест хлеба, походит по камере. Одиночная камера, голые беленые стены, маленькое окошко высоко вверху… Улучит момент, выглянет в окно — все та же глухая стена там, и начинает думать свою невеселую думу. Посидит, повздыхает и снова ложится. Позовут его «на прогулку», воротится — и спать. Принесут ему обед, поест он и опять спит.

А когда не спит, мучает его одна и та же неотвязная мысль: почему он здесь и что с ним происходит?

Начнет иногда вспоминать Келза свои сны, гадает, что бы они могли значить. Раз приснилось, будто чужие коровы зашли на его поле. Много, ох, как много коров, а пастуха не видно нигде. Топчут поле коровы и жрут все подряд: жито, клевер, картошку. Стоит Келза посреди двора, глядит на страшную потраву, а сдвинуться с места нет сил, приросли ноги к земле, руки срослись с телом, — хочет он крикнуть и не может. Мучается страшно, задыхается, мечется во сне, обливается горькими слезами и не может беде помочь. Стоит подле него Удусь, верный пес, и тоже ни с места, тоже мучается, бедный — дрожит весь и скулит тихонько. Так они оба маются, а коровы пожирают все и топчут, и все больше их с каждой минутой.

А то суд ему снится, его судят. Все говорят, а что говорят, не разберет он. Выступает защитник, офицеры пальцами на Келзу показывают, все свидетели — неизвестные люди да полицейские. Сидит в задних рядах его баба и плачет. Сидят возле Келзы за перегородкой Татарек, Грухала, кузнец Стрыховский, Матыевич с пораненной рукой и Рысяк, лесничий из усадьбы, невиновный совсем. Суд идет, как положено.

Но вот раздвигается вдруг стена над головами судей, и на том месте, где портрет царя висел, — дверь в стене, а в дверях — солдат. Стоит в шинели, без шапки и без винтовки. Все лицо у него в крови, а над левым глазом дыра. Пониже ремня на шинели кровавое пятно проступило. Знает Келза солдата. Это тот самый, в которого стрелял он два раза и со второго выстрела уложил. Много в зале солдат, а этого нет среди них — убит, значит. Стоит солдат, не шелохнется, будто нарисованный.

— Ну, чего уставился? Ты стрелял, и я стрелял. Мое счастье, что ты промазал, твоя беда, что я попал. Чего тебе от меня надо? Хочешь против меня на суде показывать? Давай, мне все одно смерть.

Но солдат молчит, не отвечает. «Чего он хочет?» — спрашивает Келза сидящего рядом Татарека. «Кто?» — «Да вон тот солдат на стене». Но на стене уже нет солдата, на стене уже нарисована деревня Сербеницы: пруд, гуси у пруда, хатенки и деревья в садах, а на небе облака. Впереди стоит Оравец, начальник сербеницкого отряда, и тяпку в руках держит, в поле, наверно, собрался.