— Тебе прострелили руку!
— Нет, этого господина там не было.
— Клянешься под присягой?
— Клянусь.
— Вывести!
— Это уже все? — спросил он. — Мне можно идти?
— О нет, мы должны еще поговорить. Если вы намерены сами себя погубить, то наша обязанность — спасти вас. Нельзя же так. Правда, вы натворили дел, но все можно исправить. Жизнь тоже чего-нибудь стоит.
— К чему разводить философию, господин полковник? Не всякий ведь согласится служить в охранке.
— Что вы! Об этом не может быть речи! — обиженно возразил полковник. — Но отдаете ли вы себе отчет в том, что вас наверняка повесят и что не будет ни кассации, ни помилования? Я не запугиваю, я лишь констатирую факты. Столько доказательств виновности…
— Я знал об этом прежде, чем господин полковник соизволил…
— Тем лучше. Итак — только смерть. Но если захотите — будет жизнь. И не каторга, а свободная жизнь. Вам вольно смеяться, но сказать об этом я обязан. Вероятно, это противоречит закону, однако в порядке исключения, поскольку вам многое известно…
Тогда он поднялся с места, оперся руками о стол и бросил им в лицо несколько оскорбительных и грубых слов. Они восприняли это спокойно, с любезной даже улыбкой, как будто слышали такое уже не раз и считали подобное поведение совершенно естественным. Потом, невзирая на то, что он не удостаивал их ответом, они продолжали засыпать его вопросами. Угрожали, льстили, давали заманчивые обещания, пытались вовлечь в разговор, упорно стремились достичь цели. Они без устали расспрашивали его, интересовались подробностями. Это длилось долго, но они не отпускали его, а когда он пошел к дверям, дорогу ему преградили два жандарма. Снова любезности, восхищение его мужеством и вопросы, вопросы — все о каких-то пустяках; потом предложили дополнить показания. У него начала кружиться голова — ему казалось, что он среди сумасшедших. Они все-таки добились своего: он не выдержал и стал отвечать.
— Скажите, в войсках тоже есть ваши организации?
— Сами увидите, когда батальоны солдат выйдут из казарм!
— Вы что, в самом деле верите в это?
— А вы в самом деле не боитесь этого?
— Ну, вы мужественный человек, а что толку? Мы все равно вас повесим, если вы…
— Это верно, но и вас к тому времени перестреляют.
— Посмотрим еще, посмотрим.
— А что смотреть? Вот будете сегодня возвращаться домой к обеду, а вас где-нибудь на углу Длугой и Белинской — трах…
— Да, на войне как на войне.
— И кончится для вас эта война так же, как японская.
— Ну, до этого вы уже не доживете.
— Желаю зато вам дожить в здравии до того дня, когда вас повесят на Театральной площади!
— Какая наглость! Довольно, увести его!
Вскоре он получил толстую пачку бумаг — обвинительный акт; но читать не стал. Что там могло быть интересного? Что могло быть нового? Приближающийся суд означал только близкую смерть. Не потому лишь, что приговор был известен ему заранее. Сам суд, процедура суда, последняя встреча с врагом, последний бой — все это уже не представляло интереса, не содержало никакого смысла. У него не было намерения устраивать демонстрацию или произносить длинные страстные речи. Высмеивать судей, поносить царское самодержавие и злить всю эту шайку — тем более. Ему казалось, что в этом случае можно сорваться и тем самым поставить под сомнение великое дело Революции. Нет, пусть они поймут, что перед ними серьезный, сильный в своем молчаливом упорстве противник. И больше его не занимал вопрос, как ему следует вести себя на суде.
Но через несколько дней, самое большое через неделю после суда, он должен умереть. А посему данный момент приобретал особое значение.
В свое время он решил, что вот закончится суд — и тогда он позволит себе более глубоко осмыслить предстоящее, если почувствует настоятельную потребность подготовиться. И вплоть до суда вел прежний образ жизни — переносился мыслями в разные страны и в иные миры, читал, спал, ел, разговаривал с соседями; время текло незаметно. Он не ощущал даже постоянного подводного течения в океане своих мыслей, которое словно бы и растворялось без остатка, но окрашивало каждую каплю. Смерть, настоящая, очевидная смерть, что села рядом с ним в пролетку, когда он въехал в ворота цитадели, не покидала уже с той минуты его камеру, а мысль о ней не выходила из головы. Но чувства притупились и не улавливали ее могильного дыхания. А он легкомысленно решил не обращать внимания на то, чем была пропитана каждая клеточка его мозга и что невидимо присутствовало в самой элементарной мысли.
Однажды он оторвался на минуту от книги и сделал радостное для себя открытие. Он как раз начал читать роман Бальзака «Шагреневая кожа»; там, в самом начале, герой, решивший броситься в Сену, заходит, чтобы скоротать оставшееся время, в антикварную лавку и целиком погружается в созерцание предметов старины, воскрешающих в памяти события столетней давности, вещей, которые были свидетелями удивительных человеческих судеб. Новая осенившая его мысль приняла форму неожиданного вопроса: а отчего бы ему и дальше не вести ту же спокойную жизнь, что и до сих пор? Почему суд, предвестник смерти, надо воспринимать как некий рубеж? Почему, вернувшись из зала суда, не делать того же, что он обычно делал: читать, есть, спать, думать о чем захочется? Пока не настанет время идти на казнь. Он представил себе — вот за ним уже явились. Он закрывает книгу и идет, так, как обычно шел на прогулку в тюремный двор. Остальное свершится само собой. Труднее ли, чем думается, легче ли, главное — быстро. Это простое, ясное решение обрадовало его и успокоило. Он снова взялся за роман и с наслаждением читал целый день. У него вошло в привычку каждое утро вспоминать об этом решении, — вернее, оно само просыпалось вместе с ним и само напоминало о себе. Однако ночью внушение, видимо, теряло силу, и в яркие его, удивительные сны стали вторгаться темные, страшные образы.