— Ну и глупая ты, разве само по себе что может выйти? Учиться надо, пальцы разрабатывать, ноты знать. Мне профессор уроки давал, большие деньги брал за это, а когда всему научил, просто умолял родителей, чтобы не скупились, раскошелились бы и отправили меня в Вену на год — еще поучиться. Предсказывал, что буду гастролировать по всему миру и платить мне будут чистым золотом. Так бы и было. Вот теперь есть у нас пан Венявский, на весь мир известный (Хельбик все время считал, что Венявский еще жив и играет по-прежнему). А очень даже мог быть на его месте пан Хельбик, почему бы и нет?
— Господи! И что же вы не поехали в Вену? Старики грошей не дали?
— Почему не поехал? Бог весть… Старики вроде и не против были, денежки-то у них тогда водились: пивную и магазин на Гжибовской держали. Теперь дома этого нет, теперь там завод пивоваренный поставили.
В этом месте Мелька обычно умолкала на некоторое время, пусть старый плетет дальше, ибо получалось, что отец его был то чиновником, то мельником, то владельцем кожевенного завода, а лучше всего запомнилось — и это больше всего походило на правду, — что когда Хельбику было лет семнадцать, убежал он из дому и ничего о родителях своих с тех пор не слышал.
Она уже привыкла, что старик всякий раз выдумывал новые небылицы. И терпеливо дожидалась, пока он не выговорится.
— Из-за любви, из-за любви безумной рухнуло все мое будущее. А мог бы я иметь свой каменный дом в Варшаве, два дома… Да, мог бы!
Тут Хельбик вынимал из футляра скрипку и долго примеривался: трогал смычком струны, брал разные аккорды и после такой увертюры начинал опять рассказывать.
Мелька зевала.
— Она была года на три постарше тебя. В наше время не доходило до такого безобразия, как теперь — малолеток женщинами считать. Нет! А моя была аккурат такая же вся черненькая, как ты вся беленькая. Глаза — как у ведьмы. Веревки из меня вила, шельма, я просто боялся ее поначалу.
— Ха-ха-ха! Чего же вы, пан Якуб, боялись? Кусалась она, что ли?
— Дурочка, ты думаешь, я всегда среди воров околачивался? Я из порядочной семьи, у нас в доме все было как положено. Мать набожная, отец строгий — не то, что в вашем паскудном Парысово.
— Скажите пожалуйста! — насмехалась Мелька.
— Из-за нее все и началось, потому что раньше я просто не знал, для чего бабы существуют на свете. Как хотела она, так мной и вертела. С отцом разругался вдребезги, убежал из дома. Если бы она приказала мне воровать, то и воровать бы стал. Начал ходить с музыкантами, неплохо зарабатывал, и договорились уже мы с ней пожениться, а она взяла да и бросила меня.
— Умная, видать, девка была. Я тоже с одним не буду долго хороводиться…
— Опять же, дурочка ты. Такого, каким я для нее был, она уж за всю свою жизнь не встретила. Если жива еще, то локти себе, наверно, кусает, тварь подлая, даже если во дворце теперь живет.
— Ах, ах, не беспокойтесь, пан Якуб, конечно же, она по помойкам шляется, объедки собирает. Это уж обязательно, а может, в больнице сгнила.
— И ты, Мелька, не воображай, что непременно в карете будешь ездить — в карете, да только, может, в той, которая от ратуши, до Павяка арестантов возит, — гневно обрывал ее старик. — Какой толк, что кровь у тебя горячая, бурлит, аж распирает всю. Глупа ты, не хватит мозгов устроить свою жизнь. Вот музыку любишь — значит, прилепишься к какому-нибудь оборванцу, к вору, а порядочного человека не заметишь, и больших денег в руках тебе не удержать. Такие, как ты, любят, чтобы мужик над ними изгалялся. Пойдешь, пойдешь объедки собирать, не сомневайся.
— Ну и ладно, чему быть — тому не миновать. Я свое возьму, а там хоть в Вислу. Чего жалеть себя, пока молодая. Состарюсь, так никто и не взглянет. Да вам-то какая забота?
— И впрямь.
— Ну, берите уж лучше скрипку и поиграйте, а то бабка скоро заявится.
И старый скрипач играл — здесь в воровском притоне на Парысове. Легко лилась мелодия, ибо на самом деле прекрасной была эта где-то украденная скрипка. Слушает Мелька, затаив дыхание, а иногда вдруг вздохнет глубоко и словно бы застонет, и глаза у нее горят, светятся в темноте, как у кошки.
Никогда в другое время не размышлял старик о своей разнесчастной судьбе и не ворошил прошлое. Никогда ему и в голову не приходило завидовать какому-нибудь счастливцу или брезговать окружающими. Привирал он без умысла, просто поговорить ему с Мелькой хотелось, мила ему была, наверно, эта девчушка. Однако история собственной жизни теперь его не занимала. Равнодушие сковало мысли, и они застыли, как льдины. А может, он вообще отвык думать, если принять во внимание, что за последние годы он почти каждодневно бывал пьян или весьма под мухой.