И, может, играл бы он по сей день, найдя утешение на склоне лет своих, но слава погубила его. Однажды на улице Вроньей, именно в тот момент, когда он, окруженный толпой, проигрывал увертюру, влетел во двор сам околоточный комиссар. Слушатели попятились, и старик очутился лицом к лицу с разъяренным начальником.
— Ах, так вот кто играет эту мерзость по всей округе? Откуда ты это взял? От кого научился? А где проживаешь? Паспорт! Эй, дворник, отведи его в участок!
Только будучи доставлен в околоток на Хлодной, услышал Хельбик, какое страшное преступление совершал он. Пан комиссар установил, что он мошенник, и хоть стар, но весьма опасный, поскольку на редкость ловко прикидывается. Обо всем этом было сообщено в ратушу, и концерты кончились навсегда.
Быстро пронесся слух, что «старик с козырьком» сидит в каталажке. Все жалели его:
— И за что только старик поплатился? Он, по-моему, ничего не понимал.
— Все равно доброе дело делал. Дух у людей поднимал!
— Прекрасно играл, с чувством… Старый революционер, это уж точно!
Разное говорили, остается добавить только, что всякое великое, святое дело, которое ради будущего делается, находит себе поборников. Мыслители освещают к нему дорогу, герои отдают за него жизнь, народ подпирает его своим плечом и кует оружие.
А есть и такие, что без понимания цели причастны к тому. Подобно птахам небесным, разносят они семена древа жизни по всей земле; не ведают о пользе своей и, страдая, в чем же вина их — не ведают.
Перевод Р. Белло.
Канун
Было уже около одиннадцати, когда Таньский вышел из ворот дома на Млынарской. Он нехотя взглянул на часы, осмотрелся украдкой по сторонам и побрел к Вольской, спотыкаясь в темноте на неровных плитах тротуара. Устал он страшно, как, впрочем, всякий раз уставал к вечеру. Он мечтал о той близкой минуте, когда наконец очутится в светлой, теплой комнате на Тамке, где его уже ждет чай и удобная постель, где он сбросит башмаки с натруженных ног, усядется за ужин и будет отдыхать, болтая с Хиршлем, этим добрейшим чудаком и самым сочувствующим из всех сочувствующих, у которого ему всегда было лучше всего и уютнее.
В утомленном мозгу не возникало никаких мыслей. Таньский бездумно шагал мимо слабо освещенных, похожих на норы лавчонок, где гнездилась ничтожная и хитрая человеческая мошкара, мимо черных, мрачных арок и дремлющих в своих тулупах сторожей, мимо одноэтажных домиков, почтенных, покосившихся флигелей, сквозь низкие оконца которых можно было видеть тесные каморки, заставленные кроватями, и полураздетых женщин, латающих что-то при тусклом свете лампы.
В густой мгле осеннего вечера жалко светили газовые фонари, отражались полосами на мокрой мостовой. Время от времени из тумана возникала подвыпившая компания, громогласно разглагольствующая на всю улицу, или Таньский вдруг замечал группу рабочих, которые шептались о чем-то возле лавки. Они сразу же обрывали разговор, едва он показывался, и провожали его косыми, подозрительными взглядами. Тогда в душе Таньского расцветало доброе чувство, которое, впрочем, быстро гасло, чтобы через несколько десятков шагов снова затеплиться при виде новой группы, при звуке громкого слова, смелого восклицания. Да ведь и Млынарская — это уже такой божий закоулок, где не нужно особенно стесняться или слишком осторожничать. Шпики не рискуют забираться в эту угрюмую горловину, они торчат на углу Вольской, около трамвайной будки, крутятся возле забора и могут только алчно поглядывать в сторону Млынарской, следя за прибывающими и отходящими трамваями. Один трамвай трогался как раз к центру Города. Таньский посмотрел ему вслед, испытав нечто среднее между отчаянием и «а, черт возьми!», и двинулся пешком. По необходимости он подчинялся всем требованиям конспирации, но давно миновали те времена, когда его забавляло и даже увлекало «вождение» за собой шпиков, игра с опасностью. Теперь, после стольких лет подпольной работы, он чертыхался про себя и тащился дальше, обессилев от целого дня беготни, пошатываясь на неверных ногах, которые помнили еще сибирский ревматизм и ступали будто деревянные.
А когда он мысленно измерял расстояние отсюда до Тамки, его охватывало отчаяние. Ну, чего проще, казалось бы, доехать трамваем хотя бы до Театральной площади или до Маршалковской. Но об этом можно было разве лишь мечтать — слишком хорошо его знали шпики с заставы у Вольской. Потому пришлось, шлепая по грязи, перебраться на другую сторону улицы и проскользнуть в Карольковую. Он прошел несколько шагов, остановился и подождал. Убедившись, что за ним никто не следит, он двинулся дальше, ссутулившийся, в криво надетой шляпе. Он тащился по Крахмальной, шагал и шагал, спотыкался; пройдя немного, вновь останавливался и оглядывался, стараясь усталым взглядом охватить темноту улицы.