Он оглянулся — его догоняла какая-то женщина.
— Ради бога, идемте дальше, сейчас я объясню, только идемте, только вместе, рядом, хоть несколько шагов, хоть до угла…
Таньский все понял, — несколько минут они шли вместе. Женщина тяжело дышала.
— Они за мной от Хмельной гонятся… Этот бандит тоже вместе с ними… Ну, что мне делать? Ну, зачем я связалась с этим негодяем… — И она зарыдала.
Таньский посмотрел на семенящее рядом существо. Одета женщина была нелепо, невообразимо пестро и видимо, промокла до нитки; причудливая шляпка совсем разлезлась и лежала на голове, словно тряпка, лицо молодое, но некрасивое, все в потеках румян и туши. Это было настоящее пугало, и Таньский не мог вызвать в себе жалости к ней. Он готов был помочь, даже защитить, если понадобится, но никакое хоть мало-мальски теплое чувство не затеплилось в нем.
— Полиция? — спросил он, чтобы сказать хоть что-нибудь.
— Я полиции не боюсь, этот негодяй…
— Он ваш кавалер?
Женщина оглянулась назад.
— Ах, пан, уж вы поближе ко мне, поближе, я страшно боюсь… Пусть сразу будет видно, что я вместе с вами… А то эти бандиты… Они уже идут! Боже! Под руку меня возьмите, под руку, спаситель мой!
Таньский с отвращением приблизился к ней, предчувствуя неизбежный скандал. Женщина дрожала всем телом и конвульсивно прижималась к нему.
— Садитесь на извозчика, я заплачу.
— Пожалуйста, прошу вас, садитесь вы тоже, хоть на немножко, чтобы они видели, чтоб только они увидели, что мы вместе, а то они меня убьют, из коляски за волосы выволокут.
На углу Тромбоцкой Таньский взял извозчика, но прежде чем он отстегнул промокшую полость и усадил женщину, подбежали несколько человек и нагло встали рядом с ним. Таньский даже не взглянул на них.
— Попадешься ты еще мне в руки, стерва… Вернешься еще ко мне, ой, вернешься, и тогда уж я тебя порешу, — проговорил один, будто бы сожалея о чем-то.
— Вернись, Лёдя, лучше сразу слезай с телеги и помирись со своим, — ласково увещевал другой.
— Пан, а ты того, — обратился третий прямо к Таньскому, — не будь ты фраером, не нарывайся на скандал. Она же воровка. Отстань ты от нее, ради бога. Это же лахудра, прямо с Княжеской, разве тебе других мало в Варшаве, что с такой связался?
Было мгновение, когда Таньский хотел соскочить с дрожек, броситься на этих мерзавцев и бить, бить, но пролетка уже тронулась. В темноте поднятого верха он сразу успокоился и поехал неизвестно куда и не очень интересуясь этим. Сквозь тарахтение пролетки он не слышал, о чем говорила его спутница. Но ее голос, резкий и хриплый, не замолкал ни на секунду; не иссякал поток слов, вульгарных выкриков, причитаний. Ее голос то ломался в рыданиях, то поднимался до отвратительного, нечеловеческого визга. Пролетка тряслась улицами, шел дождь, Таньский смотрел на блестящие камни мостовой и смутно размышлял о чем-то, не в состоянии разобраться в собственных мыслях.
Но случались проблески, короткие, как молния, и, как при свете молнии, из темного мрака ночи возникали отчетливо, словно в ясный день, картины, затерявшиеся где-то на самом дне его жизни, они напоминали что-то хорошо знакомое, но тем не менее новое и страшное. Слепящий, резкий луч освещал всю жестокую наготу жизни — и Таньский отступал в ужасе.
…Ведомо ли тебе, кому ты объявил войну? Знаешь ли ты, что замыслил, слепец? Смотри же, смотри!.. Слишком темен для этого твой разум, и сил у тебя нет никаких. Погибнете вы, растоптанные, без следа, и памяти не останется о ваших страданиях и высоких идеалах. А жизнь пойдет дальше, куда захочет и как захочет.
…Мир торопится, не становись ему поперек пути, иначе и тебя раздавит колесница жизни.
…Мир торопится, и не время раздумывать и строить широкие или далеко идущие планы. Не время для трезвых мыслей, для осмотрительных поступков!
…Мир торопится…
И явственно возник где-то в пространстве человек-исполин, в руках он держал что-то огромное, он вознес это над головой и с размаха швырнул в пространство. И исчезло все в черной ночи.
«И почему все это мучает меня именно в такие моменты?» — тоскливо подумал Таньский.
Дрожки остановились возле каких-то ворот, Таньский отстегнул насквозь промокшую полость, выскочил из коляски под дождь, заплатил извозчику сорок копеек и, не оглядываясь назад, где копошилось и кричало отвратительное создание, быстро, почти бегом, устремился в нескончаемую даль улицы.
Он шагал и шагал по мокрому, блестящему тротуару, миновал одни ворота за другими, спешил, нетерпеливо поглядывая на медленно увеличивающиеся номера домов. «Хмельна, Хмельна, Хмельна — да когда же она кончится?» Он шел вдоль сплошной стены каменных домов, холодных, замкнутых и неприступных. Он не позвонит ни у каких ворот, и никто не отворит ему двери. Он чужой. Любому можно, ему нельзя. И мерещилось ему временами, что он пробрался в неприятельскую крепость и с интересом осматривается в незнакомом враждебном городе. Его не заметила стража, и вот он ходит теперь по спящему городу, чувствуя себя в безопасности, пока все спят. Но с рассветом ему придется убегать, потому что утром высыплют из домов жители, заполнят улицы и безошибочно узнают в нем чужака. Начнут оглядываться, показывать пальцем, потом окружат его шумным и враждебным кольцом и забросают камнями. Смерть врагу!