Выбрать главу

«Идите, прославляйте господина своего! Так будет всегда, каждый день и во веки веков! Для вас, и для сыновей ваших, и для внуков! Никто не вырвет вас из-под моего владычества».

И Таньскому померещилось, что мертвое здание издевается над ним, насмехается над усилиями человека.

«Меня воздвигли сила и мощь, что владеют и правят миром. Мудрость и труд веков вложены в каждый мой кирпич, в каждый болт неисчислимых машин моих. Мой закон — это закон для всего человечества и для каждого человека. И погибнет всякий, кто воспротивится мне, не оставив даже памяти о своей дерзости. Сгинет навсегда любая идея, которая обратится против меня, исчезнет, как бред сумасшедшего, как мания безумца».

И в лихорадочных, смятенных мыслях Таньского родилось жуткое сомнение. На миг он почувствовал себя совсем одиноким и лишним в мире верующих.

Какое ужасное заблуждение! Слепцы! Он окидывал испуганным взглядом неисчислимые толпы людей, идущих с закрытыми глазами на верную погибель, улыбавшихся сквозь сон своей обманчивой надежде. А весь враждебный мир вокруг громко злорадствует. Но никто ничего не слышит, никто не обращает внимания… Гордые своим учением, они возлюбили фабрику и машину («вещь мертва, она ни в чем не повинна») и радуются — «наша возьмет!». Они верно служат машине и заправляют ее каждый день собственной кровью, продают ей человеческую душу и сами мечтают превратиться в машины, от которых будет больше пользы, чем от многообразия душ и сердец. И с каждым днем все меньше тех, кто тоскует, кто творит. Остальные же собираются в большие толпы, словно стянутые железными обручами, чтобы никто не был одиноким, никто не отличался от остальных. И огромным человеческим стадом вливаются в «свою» фабрику.

А Молох — злой бог, рожденный в муках поколений, — продолжает владычествовать дальше, поправ человеческую душу, угнетенную на веки вечные.

Таньский с отвращением смотрел на ненавистные стены. Он проклинал мудрость, которая медленно и кропотливо сооружала их в течение столетий, презирал жаждущий разум, самоотверженность ученых, жертвенность философов, костры еретиков… Все, все впитали в себя эти стены. Выжига-купец упразднил мечты поэтов и тайны алхимиков и скупил оптом старые религии; неподходящие пророчества он запер в чулан, а по всему свету в небо начали вонзаться дымящиеся башни новых святынь. И не сыскать человека, который не молился бы им. Не найдешь инакомыслия и неверия, ибо голодом искореняют неверных. На всей земле царит одна-единственная вера, и давно уже сровнялись с землею могилы тех, кто отважился поднять руку на машину.

Глупцы, безумная, ошалевшая от голода орда! Они все умерли, и сегодня их памятью пугают детей. Смотрите, насколько глупы были ваши деды, те, что шли против течения времени. Читайте старые книги, где застыла глупость тех, кто ничего не желал понимать, кроме страданий поколения, под которым проваливалась земля! Они умерли, они все умерли, и уже их сыновья на баррикадах всех столиц мира стояли насмерть за обожествленную машину и давали убивать себя за фабрики, провозглашая: «Да здравствует свобода!»

На земле, удобренной их трупами, разрослись буйные всходы труб, и деньги приобрели небывалую силу, хотя они и всегда-то были божеством.

В сонные мысли Таньского вползала беспорядочная процессия неясных фигур, вереницы задумчивых и жалких теней. Он не успевал даже спрашивать, кто проходит мимо него: стоило обратить мысль и взгляд к очередному странному созданию, как оно уже исчезало, а другие надвигались целым роем, плотным потоком неисчислимых фигур. И бессильная, мятущаяся мысль, не способная ничего охватить и осознать, рвется в клочья.

В какое-то мгновение он успел заметить десятка два знакомых лиц, но и они пропали в неисчислимой чужой толпе, и долго им вслед в гробовой тишине на фоне красных стен фабрики перекатывалась река незнакомых голов..

«Это проходят грядущие годы, когда нас уже не будет». И остекленевшими от ужаса глазами Таньский впился в шествие.

Ровными рядами, мерным шагом, все одного роста и одинаковые обличьем, шествовали годы — люди, которым некуда спешить. Непрерывно, одна за другой двигались шеренги, и не на чем, хоть на мгновение, было задержаться глазу. Как на поверхности гладких вод моря: одинаковые, неизменно ровные ряды мелькали один за другим и терзали взгляд адской монотонностью. Страстное ожидание чего-то неведомого заставляло его смотреть, а пронзительная боль вопила: «Хватит, хватит!» Но ряды все двигались, не останавливаясь ни на мгновение, шли, разве что медленнее; казалось, следующий ряд обязательно остановится — и тогда… Но ожидание не оправдывалось, со скоростью улитки появлялась следующая шеренга.