Выбрать главу

Тяжелые кошмары продолжались, то и дело набрасывая на него черное полотнище беспамятства. Тогда он проваливался на несколько мгновений в сон и сразу же просыпался, всякий раз тщетно стараясь собрать ускользающие мысли.

Теперь к нему привязались назойливые видения, явившиеся неизвестно откуда. Они появлялись и исчезали почти одновременно, открывая перед ним диковинные, таинственные фигуры, швыряли прямо в глаза целые сонмы забытых образов: плоское безбрежное пространство сибирской степи, широкая, широкая северная река, невыразимая таинственность тайги, длинный тракт, дорога бедствий — долгие месяцы медлительного путешествия. И клубы пыли, и не молкнущий ни на минуту кандальный звон, и арестантские сермяги, и бритые головы. Невыносимое одиночество, и всепожирающая тоска, и заброшенность, и голод, и долгие темные зимы, и жестокий сибирский мороз, бесконечные дискуссии, и горы перечитанных книг, и ожесточенные споры, и дружеское примирение.

Таньский отчаянно вырывался из пут галлюцинаций. Он постепенно избавлялся от видений, то и дело пробуждаясь, и начал действительно просыпаться. Долго, долго он смотрел перед собой уже широко открытыми осоловевшими глазами и видел красные стены фабрики и большие окна. Он старался уразуметь, что бы все это значило. Наконец наступил момент, когда он смог размышлять вполне здраво.

Предательскую слабость чувствовал он во всем теле, в каждом суставе. То и дело его пронизывал ледяной озноб, как ни кутался он в промокшее пальто. О ночи, которую он должен был скоротать вот так, он думал с внутренним стоном, у него не было даже сил выругаться. Он страдал. Его разум еле тлел, угасая. Измученное сверх всяких человеческих сил тело требовало отдыха. Оно останавливалось как машина, когда потухает топка под котлом. Таньский молил приюта и тепла, как милостыни. Он готов был плакать; как ребенок готов был плакать. Все имеет свои границы.

«Я болен, болен…»

Он не стискивал зубы, он жаловался.

В таком состоянии человек лежит у себя дома, лежит в постели, и ему можно поохать, и у каждого есть близкие, которые подадут ему воды, пожалеют больного.

Однако на войне как на войне. Известно, что революция не забава. Только, наверно, всему есть свой предел. Солдат падает от пули на поле боя и обливается собственной кровью, никто не пинает его ногой и не гонит в атаку.

Людей мало, не хватает людей! Один должен работать за сотню. Он должен управляться за тех, кто сладко спит сейчас, и за тех, кто просто ленив; за тех, кто слишком бережет себя, и за тех, кто говорит — «утопия». И за тех, кто окружил себя частоколом таких удобных оговорок: индивидуализм, высшие цели, этика, «нельзя торговать душой», «личная свобода превыше всего…»

И так далее.

Одни в семейных курятниках, в теплой духоте домашних дел, другие в повседневной заботе о том, чтобы выбиться в люди, третьи в кропотливом труде над умножением богатства несчастной нации. Это те, кто утром, направляясь в свой магазин, радуется, что постовые на своих местах… Иные говорят: «Только согласие созидает — дискордия рэс магнэ дилябунтур», — и плотнее закутываются в одеяла, и снится им Польша от моря и до моря. На Вавеле они растроганно плачут и при этом оглядываются, не видит ли их царский филер. А вернувшись домой, они говорят: «Теперь можно умереть». И живут преспокойно дальше, как преспокойно жили и до сих пор.

Цвет общества и гордость нации — тоскующие, печальные души, не снисходящие до повседневных забот, — эти в отчаянии высовываются в окна своих башен из слоновой кости, в окна парижских кабаков и провозглашают: «Выше, выше!»

Город, населенный кротами, храпящими в своих норках…

И зарычала, захрипела в нем холодная ненависть, радуясь своей обильной пище. Ядовитая мысль скользила по зарослям запущенной, как дикая пустошь, жизни, извивалась змеей, ничего не пропуская, и жалила все отравленным жалом.

Он мстил, воздавая за все. За холод и голод, за нужду и скитания, за собачьи бессонные ночи и вечную необходимость оглядываться, за неизбежную осторожность свою, которая превратила его человеческий разум в нюх загнанного зверя.

И опять…

Полыхнуло над уснувшим городом-чудовищем ужасное зарево молнии, и в нем под самое небо выросла и стояла в сиянии та самая фигура человека-исполина.

Сил его хватит, чтобы противостоять извечным несправедливостям мира, а в руках его уничтожающая мощь, способная стереть с лица земли старый мир.

Огромные черные кулаки поднимаются над морем крыш, над башнями святынь, над фабричными трубами. Они грозно сжаты, они почти касаются небес, пока наконец с бешеной исполинской мощью не обрушиваются, как гром.