Выбрать главу

Бунтовала в нем душа, закованная в железные цепи дисциплины. Металась. Но только сильней натягивались и глубже врезались путы, и некуда было деться от неизбежного: «Так нужно!»

В голове у него теснились мысли и разрывали череп. Это необходимо сделать, это необходимо завершить. «Мы заблуждаемся, это очевидно. Завтра все должно измениться — неизбежно! Иначе мы погибнем! Пламенем полыхнуть врагу прямо в глаза! Валить все в жертвенный костер, все поставить на карту, ничего не жалеть! Ва банк, ва банк! Силы у нас есть, поднимем же их — мы выиграем все сразу!»

Непонятный восторг охватил его: все стало ясно, как в белый день, отчетливо и неопровержимо. Кто же станет спорить? Кто посмеет не поверить?

Но в какой-то момент на Валицове — может, на скрещении с улицей Желязной — опять появился неизвестно откуда этот таинственный он, сотканный из тумана и горечи, о н, проклятый, зловещий спутник, и тихо, как тень, шел неподалеку. Он все приближается, подкрадывается, жмется к стенам и вот идет уже сбоку, вровень, приноравливая тихий шаг свой к шагу Таньского и заглядывая в глаза. Его трясет от сдерживаемого смеха, смеха дьявольски злобного, издевательского.

За минуту, еще за секунду до этого Таньский перегораживал баррикадами улицы Варшавы, страну всю видел в огне, в лязге оружия и побеждал.

И только теперь, когда тут, совсем рядом, так близко, что, может, и в нем самом родился этот безнадежный, отчаянный хохот, он осознал, что идет темной, спящей, пустынной улицей, что все вокруг, до последнего камня в мостовой, серо и безысходно, а сам он вконец измучен, изможден и это ударами молота стучит у него кровь в висках. Таньский старается одолеть эти мысли и видит, что не может, поддается им. «К чему это все? Трудись до изнеможения, топчи собственную душу, отрекись от всего, что радует глаз… к чертям внуков и правнуков, возвышенные цели и благородные песни!»

Наконец где-то в запутанном лабиринте темных улиц, в одном из переулков Низкой или Сквозной, он начал пробуждаться окончательно.

Вот из-за прикрытой ставни низенького домика ему в ухо стучат быстрые и монотонные, глухие удары сапожного молотка, и он видит — спешит чахоточный невольник. Ловкие пальцы вбивают гвоздь за гвоздем, а за спиной стоит голод с жестокой плетью и отгоняет сон, и усталость, и любую мысль. О, как же быстро этот сапожник работает! Как он торопится!

И снова сереют пустынные улицы, бегут в бесконечность вереницы фонарей, шеренги домов, пока где-то на Вроньей или Огродовой не полыхнет пламенем и светом, не оглушит грохотом и жаром машин фабрика, работающая на полный ход и в эту ночную пору. Мелькнут, как призраки, сотни фигур, копошащихся в ночном мраке; еще несколько шагов — и все исчезнет, как сонное видение.

Таньского разбудил на мгновение тусклый свет, бьющий из-под земли, из подвала, скрежет пилы или свист рубанка и тошнотворный запах столярного клея.

А где-то в переулке у Новолипья, в углу, между полуразвалившейся постройкой и наполовину возведенным зданием, увидел он скорчившуюся фигуру бездомного нищего, закутавшегося в промокшее рубище. Увидел — остановился как вкопанный.

Тихие, отчетливые мысли подали голос. Он слушал их и чувствовал, как в душе затеплился под пеплом слабенький тусклый огонек. Как он разгорается и уже греет и преображает все вокруг. И вдруг его охватило жгучее раскаяние и невыносимый стыд.

Ему хотелось схватить за плечо спящего и разбудить. Пусть он тоже это знает!

— Слушай! Не будет внук твой спать на улице, как бездомный пес! Это я тебе говорю! Ты погибнешь, как, может, погибну и я, но мы уже последние, верь!

Теперь тихое и успокаивающее чувство понимания вело его дальше через пустыню города. Снова все было именно так, как и должно, все на своем месте, как обычно, как всегда. Взбунтовавшаяся мысль вернулась в свою колею, раскаявшаяся и присмиревшая.

Только печаль остались и горечь. Перед глазами замелькали знакомые и дорогие лица тех, что некогда ввели его в новый мир, в мир возрождения, а потом куда-то подевались, погибли; тех, что вместе с ним ели горький хлеб изгнания и не вернулись из сибирской ссылки, там и умерли; тех, кого он потерял потом и теряет каждый день, и тех, неустрашимых, что прибывают вновь и вновь с упорством и неистребимой верой в молодых сердцах.

Он слушал, о чем они говорили, разглядывал толпу и искал взглядом товарищей, которые всегда были ему опорой в дни сомнений, помощью и спасением. Он знал, что многих уже нет, и тосковал. Теплой руки друга искал он, кому мог бы пожаловаться, открыть душу, кто помог бы ему разобраться во всем и дать совет. «Видишь, я устал и разбит. Я хочу отдохнуть. Пока нельзя? А когда же? Ответь. Ты же видишь — я больше не могу…»