Выбрать главу

Разбирался раньше помещик в любой работе, знал, кто в фольварке лениво работает, и подгонял, и ругал, и арапником учил уму-разуму. А тут Франек научил его, как надо своими руками работать. Первое время не раз вырабатывал за него бывший батрак весь урок, а потом показывал хитрые мужицкие способы, как обмануть надзирателя, что с плетью над ними стоит.

И нахваливал Франек каторжные работы:

— Нет, барин, не так тут за нами смотрят, как надо бы. Тут-то часом даже полегче, чем в имении.

Разошлись по другим каторжным тюрьмам, по бескрайней Сибири — а кто и еще дальше — товарищи первых лет. Умер наконец ксендз Бойдол, повесился ночью на оконной решетке весельчак пан Счисло, оставив коротенькую записку, в которой было только три слова: «Следуйте за мною!» И ресторатор Кламборовский врал уже на том свете. Однажды, взбесясь, конвоиры отбили ему прикладами все внутренности. Хирел он, и чах, и врал все беспомощней, пока тоже не умер. Пана Влочевского перевели куда-то, двое, отбыв свои легкие четыре года, пошли на поселение.

Ловкач Мишталь завел собственную пекарню и выписал жену и детей. У пана Пуцяло появилась мания величия и он день-деньской строчил огромный трактат, все решал мировые проблемы.

В старой тюрьме пан Злотовский и Франек остались одни среди враждебного скопища уголовников. Измывались кандальники над польским паном за то, что был барином, измывались и над панским слугой Франеком за то, что остался верен хозяину. Изводили обоих, потому что были они чужаками, да к тому же еще и бунтовщиками, и неизвестно, кому — пану или батраку — доставалось больше. В конце концов оба они и с этим свыклись, но тяжелее все же приходилось пану. Было ему о чем пожалеть и что вспомнить. А Франеку нечего было помнить и жалеть.

— Барин, — шептал Франек, — не надо бы вам так задумываться да кручиниться. Нехорошо это — долго смотреть в одно и то же место. Ну что вы там увидели, на пустой-то стене?

— Не понять тебе этого, Франек. Один стерпелся, а другой не может. Тебе легче.

— Известно, легче. Я себя с паном и не сравниваю. Мне что? Мужик ко всему привычен. Я понимаю, барин, что вам тяжко. Кабы у меня были три таких фольварка, да столько лесу, да кони и скотина, да жена такая красавица, да такие детки, и во мне бы вся душа переворачивалась. Я понимаю.

— Да не в том дело, Франек.

— Понимаю, барин, ой, понимаю! И в этом дело, да и в другом. Вот когда нам впервой выдали казенные рубахи, так мне было в самый раз, а паны сколько мучались, пока у них кожа не привыкла к дерюге? И во всем на каторге так. Панам в неволе тяжелей приходится.

— Неволя неволе рознь. Но говорю тебе, Франек, я предпочел бы сидеть один в темном подземелье, цепью прикованный к стене, нежели всегда и всюду быть вместе с этой гнусной сволочью, нежели с непокрытой головой тянуться перед каждым живодером, нежели смотреть на божье солнце из каторжной норы.

— Ой, нет, барин! Между людей-то легче, хоть все они и злодеи, душегубы да богохульники! И когда работа есть, пусть даже самая трудная, тоже легче. Не было бы работы, не было бы воров этих, крутни этой — не выдержал бы человек. Застыла бы кровь в сердце — и конец. Сожрала бы человека тоска, или, упаси боже, сотворил бы он что над собой, как вот блаженной памяти пан Счисло.

— Умен был Счисло. Несерьезным мы его считали, вечно он насмешничал. А он мудрее всех поступил. Вот ответь ты мне, Франек, зачем я живу? И зачем ты живешь? Ведь и меня, и тебя приговорили навечно, без срока.

— Таких, как мы с вами, барин, по Сибири, ох, как много. Так что же, всем руки на себя накладывать? А ведь это тяжкий грех, очень страшный. Так человеку не годится делать. Нет.

— Дурак ты, Франек. Это не доказательство. Ты на вопрос отвечай. Я говорю, чем такая жизнь, лучше никакая. Скажешь, не так?

— Несогласный я, барин. Как же это никакая может быть лучше какой-то, пускай даже самой худой? И я верю, и вы, барин, верите, пусть по-своему, по-господски, что рай есть и ад тоже, и жизнь загробная. Мы оба в это верим, и это святая правда. Ну, а что ждет человека, который сам себя жизни решит? Небось и пану Счисле думалось, что там будет только как бы черная ночь, и все. Любил покойник, прости его, господи, посмеяться над святыми вещами. А сейчас сам видит, что натворил. За такой грех, за самовольную-то смерть, в пекле небось горит или, если уж была на то милость господня, в чистилище мается. Так пусть-ка он скажет, где ему лучше, а где хуже. Ой, вернулся б он к нам, вернулся, да только, несчастный, не может…