Выбрать главу

Страшно тосковал он, а не хотел показаться жене и детям во всем своем убожестве, в кандалах, с головой, наполовину обритой, в грубой сермяге, в бесчестье. Ни за что не желал обнажить страдание свое перед врагом, не хотел плачущую жену обнимать на глазах надзирателей и с их позволения. Не хотел, чтобы его слезы и горькую его любовь видели палачи, которые с ним, как с собакой, обращались, и столько раз, как над собакой, глумились.

А на самом дне его души, в темном и укромном закутке, крылся еще один странный и глубокий резон. Силой лишили его всех человеческих прав. Все отняли. По закону недействительным стал его законный брак с любимой женой. Могла бы она свободной быть, когда бы того пожелала. Считал он, что не имеет уже никакого права на жену, и не хотел ничего от нее принимать. Глупо, разумеется, и пан Злотовский это понимал. Однако продолжал терзать и себя, и родных своих.

Разве смог бы понять все это простой, неученый мужик Франек? Приставал он к пану, и уговаривал, и соблазнял барыней, что «как та роза», и детьми, которые такими пригожими выросли. И не раз очень гневался пан на Франека и кричал на него, как пану пристало:

— Молчи, дурак, раз не понимаешь!

Шли годы, а Франек умней не становился. Надоело это барину, и стал он Франека учить. Только нелегко давалась тому наука. С большим трудом выучился он читать, писать да немножко счету. Но упорен был барин и вбивал науки, и мучал так, что только потом мужик обливался.

Учил его пан, что земля круглая и обращается вокруг солнца. Рассказывал о теплых краях и о разных народах. О трудных первых шагах рода человеческого на земле, о племенах, вечно враждовавших между собой, отчего большинство из них погибало, и лишь немногие уцелели. И о польском вопросе, и о Польше, за которую Франек сражался и носил теперь кандалы. И о шляхте, ученой и мудрой, и о мужиках, невежественных и глупых. О том, как хотела шляхта Польшу освободить, а из-за темноты мужицкой все прахом пошло.

Учился Франек с трудом, но прилежно. Большой у него ко всему был интерес. Пан рассказывал, а он, знай, слушал.

Когда же немного подучился, то осмелел и сам начал пану задавать вопросы.

— А всегда ли, прошу прощения, так велось, что был богатый и был бедный? С самого ли начала света или уже только потом?

— А мне, по моему глупому разумению, сдается, что панам надо было мужиков хоть немного разуму поучить, хотя бы годика два перед тем, как объявить восстание. Все, как один, и поднялись бы. Так почему, прошу прощения, этого не сделали?

— Сдается мне, барин, что среди этих разбойников, душегубов да висельников, что с нами тут сидят, может, половина таких, которые не со зла закон преступили, а жизнь у них не задалась. С голоду, с горькой нужды, с того, что люди от них отвернулись. Вельможный пан с ними не водится, а я-то их всех знаю. Чего они только не рассказывают. Страх слушать! А суд вершит судья, которому ни красть, ни убивать не надо, потому как он с малолетства учился, и от родителей у него деньги есть, и жалованье он громадное получает за судейство. Разве это правильно? Может, есть какие книжки, где сказано, что так не должно быть?

— Из-за денег, барин, наверно, больше всего зла на свете. Разве ж это справедливо, когда, к примеру, один потеряет свои кровные, заработанные деньги, а другой, бездельник, найдет и пользуется? Оттого и честность, выходит ни к чему. Каждый так и норовит у ближнего деньги вытянуть. Разве ж это правильно, чтоб у паршивой раскрашенной бумажки, как та сторублевка, сила такая была?

Разные вопросы задавал Франек, и по-разному отвечал на них пан. Иногда объяснял охотно и обстоятельно, а иногда учеными словами начинал сыпать, да только все не о том. И тогда злился пан и умолкал. Не раз в таких случаях бранил он Франека и приказывал молчать, а потом столько задавал выучивать, что мужик, смекнув, долго раздумывал, прежде чем решался о чем-нибудь таком спросить:

— А сдается мне…

С превеликим усердием постигал Франек разные премудрости. Гордился он, что столько уже знает, а хотел бы знать еще больше. Сам уже начал читать, а пан только объяснял трудные места. Да и писал недурно и с наслаждением переписывал из книжки в тетрадку целые страницы, особенно понравившиеся ему. Любил в разговоре с паном щегольнуть трудным словечком и сам себе удивлялся, каким он ученым стал.

А время не текло — висело над их тюремной жизнью, словно густая, удушливая пыль. Надолго растягивались часы и дни, и не считали они месяцев и лет, потому что не на что было им рассчитывать, и не происходило в их жизни никаких событий.