Выбрать главу
Декабрь 1891 года

Сегодня у меня собрались наши отпраздновать рождество. Я счастлив, что именно мне выпала эта честь. Марта, по своему обычаю, чинила препятствия, отравив всем нам этот исключительный день своей чрезмерной заботой о конспирации. Но хотя бы изредка люди должны передохнуть! Она устроила мне сцену, строго запретила предоставлять квартиру, а когда я пробормотал что-то о желании всех товарищей, отчитала меня, пригрозив: «Устроят вам шпики рождество!» Потом хлопнула дверью и ушла.

Однако на этот раз мы не послушались ее. Вчера я все закупил, потратив почти все мои наградные: пусть хоть в праздник как следует поедят и выпьют. Было десять человек. Я занял у соседей стулья, посуду, стаканы. Около шести все были в сборе, кроме Конрада, который куда-то уехал. Сразу же сели за стол, иначе в моей комнате не повернуться. Всем хотелось повеселиться: делились облаткой, желали друг другу радости в новом году. Только один Роман с возмущенным видом отверг облатку, заявив, что это глупый, идиотский предрассудок, чем вызвал всеобщий смех и шутки. К несчастью, кто-то спросил его, для чего он вообще пришел, коль скоро весь сочельник — предрассудок? Чудак встал и самым серьезным образом стал продираться к выходу, страшно обиженный. Напрасно он проталкивался, просил, ругался. Его не пустили. Я думал, что упрямец пролезет под столом, но Роман сел и застыл, словно мумия. Теперь над ним можно было шутить, можно было смешить его, толкать, щипать — он не шелохнется. Все это знали. Вид этой застывшей маски мог довести до бешенства или вызвать безудержный смех. На этот раз смеялись вволю. Я осторожно снимал со шкафа блюда с яствами, заказанными в «Воробье», и ставил их на стол под восторженные крики. Все хотели обязательно выпить за мое здоровье. Это меня очень растрогало. Но тоста я не поддержал и, пытаясь отделаться шуткой, предложил выпить за наших женщин. Мою изысканную речь заглушил общий шум. И хорошо, потому что я не знал, как выпутаться.

Они веселились, как дети.

Мне странно было смотреть на этих собравшихся вместе людей, предававшихся безмятежному веселью. Всегда озабоченные, усталые, они в обычные дни могли показаться злыми подневольными рабами, которых гонит кто-то на постылую работу. Я ценю, уважаю и люблю их, но мыслями невольно возвращаюсь к тем, «моим», далеким временам и людям. В нашей работе было много наивного, а вместо теперешней ясности устремлений — какой-то туман. Однако, может, именно поэтому наша тогдашняя работа была столь притягательна. Не ошибусь, если скажу, что тех людей отличало вдохновение, некая святая возвышенность. Казалось, не было серой повседневной жизни, а только постоянный прекрасный порыв. Сейчас от этого не осталось следа. Разумеется, есть трезвая, тяжелая, суровая работа и такая большая, какой никогда прежде не бывало. Но не заметно душевного подъема. То ли все очень сдержанные, то ли все слишком очевидно и незачем лишний раз говорить… Мне это понятно, понятно, но сердцу пусто среди новых товарищей. В мое время люди не работали так тяжело, так упорно и напряженно; меньше было тогда и благоразумия; я должен был бы радоваться сейчас. Да я и радуюсь и все признаю, но позволительно, вероятно, сказать, что они — другие люди. И я — тоже другой, старый, а они — молодые. Я, наверно, старый мечтатель, они — молодые, сильные работники, которые строят яростно, упорно, по-рабочему — с циркулем и отвесом, действуют без всякого риска, наверняка. Их день не праздничный, он трудовой. И в этом тоже есть, вероятно, величие и красота. Я сказал «вероятно», потому что еще не вполне понимаю новых товарищей. Уже полгода я живу рядом с ними, но еще мало их знаю. Редкую ночь кто-нибудь из них не ночевал у меня. Мне нравится опекать их, баловать; многие прошли через мой дом. Некоторых я страшно люблю, но хочу что-то найти в них и не нахожу. И терпеливо жду. Может, я отвык от людей самоотверженных, идейных, может, я выжил из ума, пребывая столько лет в бесполезном и пустом одиночестве?. Ибо, по правде говоря, я не знаю, что мне нужно. Если бы удалось это точно и ясно определить, то могло бы оказаться, что мне и в самом деле ничего не нужно. Я не люблю обращаться к логике, считая ее таким же безжалостным инструментом, как ланцет или щипцы хирурга. Я предпочитаю думать по-своему — в полумраке ощущений, эмоций, предчувствий. Мне нравится спрашивать совета у сердца и верить ему, этому глупому сердцу. Наверно, меня уже не изменить. Такого склада люди почти перевелись — очень многих погубил современный практицизм, или наш позитивизм[29], оказавшийся неплохой отравой для таких крыс, как я. Теперь всюду господствуют и управляют миром знания, свет, логика. Это превосходно, это необходимо, но, кроме того, должно быть что-то еще — благородные, возвышенные, чудесные чувства, которые стоит хранить. Именно эти чувства горели в душе и сердце тех четверых, что погибли на виселице[30]; они давали силу молодым еще людям мужественно попрощаться с жизнью, а ведь никто из них не успел ничего вкусить от ее радостей. Самоотверженность, бескорыстное усердие новых товарищей имеют под собой твердую общественно-философскую основу — такую трезвую и категоричную, как будто заверенную у нотариуса. Может, такое время? Может быть, все это деланное, напускное, а в душе каждый ощущает то же, что и мы когда-то? Новые товарищи готовы жертвовать собою по долгу, сознательно. Возможно, это сильнее и прочнее, чем наш старый романтический энтузиазм. Но, кто знает, не тяжелее ли сейчас этим энергичным, деловым, четко осознающим свой долг людям тянуть лямку? Почему они часто такие хмурые, озабоченные? Куда девалась приподнятость духа?

вернуться

29

Позитивизм — философское и литературное течение, получившее развитие в Польше после поражения восстания 1863 года. Идеологи позитивизма выдвигали лозунги «органического труда», «работы у основ», считая главной задачей «собирание сил всего народа» для экономического укрепления страны. Эти лозунги служили, по существу, интересам буржуазии и отвлекали внимание трудящихся от классовой борьбы.

вернуться

30

Имеются в виду четверо казненных руководителей партии «Пролетариат».