— Когда-то, может, так и было, — сказал игумен. — Но теперь не то… Какой нам смысл разделять людей надвое?
— Как так? — удивился генерал. — Тогда чьи же грехи вы замаливаете целыми днями?
— Ваши, сын мой, — кротко ответил игумен.
— Браво! — с восхищением воскликнул высокий.
Но генерал рассердился.
— Замаливайте лучше свои грехи! — резко сказал он. — Вы устраиваете тут бордель, а не мы…
Игумен молчал.
— Послушай, сын мой… — начал он.
— Никакой я тебе не сын, — разошелся генерал. — Ты моложе меня…
— Пусть так, но выслушайте меня, товарищ генерал, — сказал протрезвевшим голосом игумен. — Отцы говорят, что эти дети, которых вы видели, купаются нагишом в заводях. Говорят, что своими глазами видели…
— Что ж, у твоих отцов других дел нет? — недовольно пробормотал высокий.
— Ну ладно, товарищ генерал, разве мы обучили их этой тонкой науке? Нет, конечно, не мы. Мы не можем ни учить, ни судить их… Теперь мы можем только прощать им…
— И потворствовать! — сердито добавил генерал.
— Добрый человек в крове никому не отказывает, — пробормотал с неохотой игумен. — А вы, товарищ генерал, коль имеете власть — поставьте по часовому у каждой заводи и оберегайте их…
Где-то вдали снова прозвучала гитара и тихий хор. Спор сразу иссяк. Они молча слушали, пока луна не поднялась над куполом церквушки. Прозвучала последняя песня, послышались отголоски смеха, и наступила тишина. Все долго молчали.
— Дайте-ка мне бутылку, — вдруг попросил старший брат.
Младший одобрительно поглядел на него.
— Постой, не спеши! — сказал он. — Выпьем заздравную. Но, чур, не сердиться, предупреждаю тебя…
— С чего мне сердиться?
— Дочь замуж выдаешь, старый осел… Выпьем за ее счастье. И из рюмок, а не из бутылки. И как полагается — до дна.
Они налили и выпили до дна.
— Так пожелаем же все ей счастья! — воскликнул высокий. — И ты тоже, никудышный отец…
— Позвольте! — возмутился игумен.
— Я не про вас. Про ее отца. Пожелай ей счастья, слышишь? И от всего сердца, чтобы сбылось…
— Я уже пожелал, — сказал старший.
— Тогда выпей!
— Нет, больше не могу.
— Значит, не от души пожелал, — с огорчением сказал высокий. — Ну, обещай хотя бы, что больше не будешь вмешиваться в ее жизнь.
— Довольно! — тихо, но властно заявил старший брат.
Хотя в голове шумело, а в горле жгло, он сам понял, что вмешиваться не следует. Слишком чуждым и непонятным стал для него мир, чтобы брать на себя право вмешиваться в чью-либо жизнь.
4
Он уже ни в чем ей не перечил, хоть не легко это давалось. Лучшие, принадлежащие только ему, утренние часы стали самыми тяжкими. Он стоял у открытого окна, бездумный и бесчувственный, ничего не разглядывал, никуда не летел. Жаркое небо помертвело, ветры угасли, облака нудно волочились над горизонтом. Одинокий и несчастный, он стоял у окна, уставившись на пыльные кроны деревьев. Давно не было дождя. Давно не поливали потускневшую брусчатку мостовой. Над городом нависла духота, за пыльным маревом скрылись даже ближние горы. Иногда ему вспоминался монастырский двор, луна, мелодичный звон гитары. Но и это воспоминание тускнело с каждым днем. Подчас ему мерещилось, что монахи, как летучие мыши, носятся над черным двором, а когда из-за гор поднимается луна, они с писком рассыпаются во все стороны.
В такие часы ему все казалось чужим в своем доме. Мертвыми стали все предметы позади — все, кроме коричневой двери. Только она, как ненавистный враг, стояла в глубине прихожей, следя за каждым его движением. Она нарушала одиночество, лишала покоя, не давала думать. Там, за ней, спали рядышком двое — она и чужак. От этой невыносимой мысли его охватывали ненависть и отвращение. Так тяжко ему не было даже в сырой бетонированной камере. Там он знал, что все вокруг — свои. Быть может, у них во тьме притупилось зрение и они не всегда отличали свет от тени, но разве это было столь важно? Самое важное было то, что вопреки всему они всегда оставались своими. В глубине души он был убежден, что мрак рано или поздно рассеется и он снова будет среди своих, на своей земле…
Но человек за дверью был органически чужд ему, и в эти утренние часы он ни на миг не мог смириться с его присутствием.
Одна таблетка и полстакана холодной воды.
Когда вскоре небо заливалось блеском, он по-прежнему брился на кухне. На полках сверкала вымытая посуда, а новая соковыжималка мешала свободно двигать локтем. Но он не злился на нее, а иногда даже сам пускал ее в ход. Затем он пил кофе и завтракал. Он не только спокойно восседал напротив зятя, но и перекидывался с ним несколькими словами о засухе, о мегатонных бомбах, о новых лучах. Он мог даже улыбнуться при этом. Внутренне он был весь начеку, но напрасно — все сигнальные звонки безмолвствовали.