Выбрать главу

И однажды ночью, словно истинно романтический герой, он спустился босиком на монастырский двор. Было так тихо и таинственно, словно сам господь бог замер, ожидая, что из всего этого выйдет. Никаких угрызений совести Павел не испытывал и потому дерзко зашагал прямо к Марииной келье и тихо постучал. Ожидание длилось бесконечно долго, потом дверь бесшумно приоткрылась и в полумраке показалась Мария. Она была в белой ночной рубашке, с распущенными волосами. Увидев его, она оцепенела, хотя потом клялась, что ждала его и знала, что он явится именно в эту ночь.

Он прикрыл за собой дверь и обнял ее. Одеревеневшее тело ожило. Освобожденное от тяжести рясы, оно рванулось к нему со всей силой своей нагой красоты. Это была ночь настоящего безумия, она беззвучно плакала и беззвучно смеялась, проклинала и благословляла его, называла то демоном, то богом.

Еще затемно оба выбрались из монастырских стен. На ней было тоненькое платье и неудобные мальчишеские ботинки.

Из-за Марии он оставил Еву. Привез бывшую монахиню в Варшаву и с присущим ему легкомыслием как-то вечером их познакомил. Деликатная нежная Ева поняла, что ей нужно сделать. Эта монахиня с лицом, словно высеченным из силы и страсти, заняла ее место. Ева поцеловала Павла и удалилась той же легкой, грациозной походкой, какой когда-то подошла к нему на том балу…

— Как, ушла? — спросил вдруг дед Йордо.

— Да, — ответил Павел, — ушла.

Старик, слушавший всю эту историю с напряженным вниманием, задумался и внезапно спросил:

— А крест где?

— У меня, здесь! — Павел встал и принес из палатки серебряный крест.

Старик взял его в руки и сосредоточенно стал разглядывать. По лицу его скользнул бледный свет, и он произнес:

— Мария!

В загоне заблеяла овца. Она блеяла тревожно, и еще несколько дней назад пастух сразу же кинулся бы к больному животному, а сейчас он даже не шевельнулся.

С того дня Павел стал замечать, что старик по утрам выгоняет стадо позже, а вечером пригоняет его совсем рано. Когда геолог возвращался, он уже стоял под дубом и ждал его.

— Ты чего копаешься! — кричал старик. Они наскоро закусывали, закуривали и снова: — Расскажи еще что-нибудь об этой Варшаве.

Павел больше не колебался. Он сам нуждался в этих рассказах, ему было радостно вызывать в памяти многие подробности. Павел любил своих возлюбленных, не только вспоминая их здесь, на Джендем-баире. Каждая из них занимала в его сердце свое особое место, со всей свободой и рабством, свойственными настоящей любви… Коко утверждал, что, когда романы Павла подходили к концу, он начинал относиться к себе с иронией. Это и понятно. Я думаю, что ирония возникала из отношения его нежности к его мужественности. Я бы назвал такую иронию защитой нежности.

Старый пастух продолжал слушать его со все более живым, даже неестественным интересом. Каждый вечер он перелистывал альбомчик с ярмарочными открытками, водил своими потрескавшимися пальцами по бульварам и пестрым фасадам варшавских зданий и с жадностью поглощал все новые подробности Павловых историй. Как-то незаметно с его лица исчезло присущее ему здоровое насмешливое выражение, теперь он больше походил на обескураженного ребенка. Его большие, мудрые глаза слепо смотрели перед собой, словно разглядывая воображаемые картины. Взор его потерял всю свою жизненную осязаемость и растворялся где-то в бездонных глубинах джендембаирского неба.

Павел с удивлением наблюдал перемены, происходящие в восьмидесятидвухлетнем старике, и думал, что его, вероятно, одолели заботы. А между тем, по утрам стадо уходило на пастбище все позже и по вечерам возвращалось все раньше.

Павел рассказал о варшавянках все, что мог, включая и несколько историй о самых обычных знакомствах, а старик все требовал новых и новых рассказов. Павел сказал, что рассказывать ему больше не о чем.

— Тогда, — ответил старик, — начни сначала. Еще раз!