Выбрать главу

— Десять минут пятого.

Тодор мог еще поваляться, поезд был в пять, но ей пора было вставать.

— Вскипятить тебе молока? — спросила она, натягивая платье.

— Свари лучше яиц, — ответил муж, не открывая глаз. — От молока меня уже воротит.

— Воротит, потому что оно есть, — сказала она. — Поглядим, что ты запоешь через месяц…

Он промолчал. И без нее знал, что буйволица стельная, вот уже несколько недель ее доят только утром и молока набирается — еле-еле дно закрыть.

Тана вышла во двор. У них был хороший дом, болгарский двухэтажный дом в четыре комнаты, с десятком ступенек перед входной дверью. Но они с мужем занимали только нижний этаж. Жили там круглый год, а верхние комнаты пустовали, нарядно прибранные «для гостей». Только Йонка, дочка, спала наверху, когда приезжала на каникулы.

Рядом с домом, под небольшим навесом из тарного железа стояла печка, в которой пекли хлеб. Перед ее закопченным устьем Тана летом разводила огонь и стряпала.

Она взяла из корзины охапку соломы, подложила сухих кукурузных стеблей и чиркнула спичкой. Пока вода вскипит, она управится с другими делами.

Возле колодца, на стволе алычи, висел рукомойник. Тана подобрала концы платка и умылась, нагнувшись и расставив ноги, чтобы не забрызгать тапочки. Потом подхватила ведро и пошла доить.

Буйволица лежала позади дома, привязанная к обглоданному стволу старой яблони. Услыхав звяканье ведра, она скосила глаза и тяжело поднялась. Цепь, лежавшая на земле, не шевельнулась.

— Да ты у меня никак отвязалась, Средана! — воскликнула Тана, решив, что отстегнулся ремень. Но, нагнувшись за ним, увидела, что он перетерся.

«Сшить бы надо», — подумала Тана, понимая, что без привязи буйволица смирно стоять не будет. Она и всегда-то при дойке слегка сатанела, а теперь и вовсе становилось все трудней и трудней выцедить из нее скупые струйки молока.

Тана отделила цепь и пошла в сарай, где стоял ящик с разным мелким инструментом. Отыскала шило, кусок медной проволоки и сделала несколько стежков. От ремня пахло прогорклым буйволовым жиром, он весь потрескался, истерся, чуть что — опять порвется в другом месте, и она подумала, что если буйволица как-нибудь ночью дернет посильнее, то, конечно, отвяжется и наделает бед. Во дворе ничего особенного не росло, только вот если в люцерну заберется — будет худо. Двадцать соток приусадебного участка позади дома у них было засеяно люцерной.

Тана принесла в ведре немного воды, чтобы ополоснуть буйволице вымя. Вымя было уже маленькое, дряблое, раньше-то молоко лилось толстыми струями, ведро наполнялось до краев, пена, шипя, вздымалась, точно снежный сугроб, а теперь еле слышно постанывали две струйки.

Струйки постанывали, звякала цепь, буйволица беспокойно мотала головой и переступала с ноги на ногу, потому что ей было больно.

— Да погоди ты! — прикрикнула на нее Тана. — Потерпи немного.

Она всегда покрикивала на нее, как и на Тодора.

Когда она вернулась к печке, Тодор уже мылся под рукомойником. Она поставила ведро, по тропочке между бобовыми грядками прошла к колодцу, возле которого у нее было посажено немного чесноку, латука и перца.

Брынза, яйца да чеснок — обычный завтрак, но Тодор от чеснока отказался.

— Знаешь ведь, что мне в поезде ехать. А от меня чесноком разить будет. Нехорошо.

— Ешь, ешь! — сказала она. — Тебе небось не целоваться.

Пока он завтракал, она перемыла посуду и намешала корму цыплятам, которые, проснувшись, пищали в ящике, прикрытом проволочной сеткой.

— Ну, я поехал, — сказал Тодор, выполоскав у рукомойника рот.

С тех пор как он устроился на работу в городе, Тана приметила за ним это непрерывное мытье. И бриться стал через день, башмаки начищать по утрам на приступках. «Форсу городского ради», — говорила она с досадой.

— Ты для кого это так прихорашиваешься? — с язвительной улыбкой спрашивала она. — Ничего, полюбят и небритого…

Он отмалчивался, а она продолжала насмешничать, уверенная, что вряд ли еще кому приглянется этот тщедушный человечек с длинным лицом и желтыми кошачьими глазками.

— Сумку-то взял? — крикнула Тана ему вслед, хотя прекрасно видела у него под мышкой сложенную вдвое сумку, в которой он вечером привозил продукты из заводского магазина.

Он замедлил шаги и вместо ответа показал сумку. Готовый парусиновый пиджак мешком висел на его костлявых плечах, и вся его сутуловатая фигура вызывала у Таны жалость. Так было всегда. Еще в ту пору, когда он только заглядывался на нее, а ей и в голову не приходило, что она станет его женой, он вызывал у нее это чувство. Другим представлялся ей настоящий мужчина.