– Встал! Встал! Встал! Встал! Встал!
Хромая, он подходил то к одному, то к другому окровавленному – все не могли отдышаться – многие сидели на корточках или ложились на пол, опасаясь новых пуль, и всем он кричал, полусумасшедший от радости:
– Встал! Встал!
Прошло много лет. Сейчас он бодрый, оптимистический, живой советский работник. Его уважают, любят за улыбчатость, жизнерадостность. И неизменно, когда у него бывают затруднения или серьезные неудачи, он вспоминает о неслыханных муках, о том, как его давили, и сам себе говорит с глубоким убеждением:
– Встану. Встану.
И действительно, препятствия преодолеваются легче.
На сороковом году жизни он вдруг задумался и спросил сам себя вслух:
– Для чего мне нужно проявлять инициативу? Какого чорта!
Вдруг стало ясно, что чем меньше он будет предлагать разные идеи, создавать комиссии, бороться с противниками, втягивать в работу равнодушных и т. д., – вообще, чем меньше он будет работать, тем меньше будет неприятностей. Как-то сразу ясно стало, что станет значительно спокойнее и легче жить, если он перестанет проявлять особую активность. Ничего, кроме неприятностей, это не дает, – решил он. Упреки, разоблачения, обвинения, ненависть, интриги, склоки, страх, что проекты не осуществятся, и так далее. Какого чорта! Как он этого не понимал раньше? Ведь гораздо проще сохранять спокойный и независимый вид, снисходительно поддерживать или легонько критиковать, уходить домой из учреждения в пять часов и спокойно жить – без звонков, без опасений, без страха, без тягостного чувства беспрерывной ответственности. Сколько людей живет так – спокойно, ясно, работая в меру!
Он умылся, побрился, надел новый костюм, пришел на службу и сел читать газету. К нему подходили, спрашивали. С важным видом он отвечал:
– Надо подождать, товарищи. С этим надо подождать.
– Повременить надо немного, товарищ.
– Пожалуй рановато, дорогой товарищ.
И товарищи, понимающе кивая головами, уходили, и он чувствовал, совершенно отчетливо чувствовал, что к нему более доверчивые начали лучше относиться, даже начали поговаривать об его энергии, уме, способностях…
– Да, пожалуй, с этим вопросом надо подождать, – говорил он, глубокомысленно хмуря брови. – Это надо обдумать. Это не так просто…
Получалось веско. Выходило, что он уже думал об этом. Ему не возражали. Началась легкая жизнь, совершенно бестревожная. Что бы ему ни предлагали, он отвечал:
– Рано, рано, товарищи.
– Надо подумать.
– Да, это интересно, но надо подождать немного, товарищ. Так сразу нельзя.
Некоторые начали считать его умным человеком. Но это был не ум. Это была очень серьезная степень падения.
По глубокой пыли на ишаке он въезжает в город. Ноги его уныло свисают, почти касаясь земли. Терпеливое и чудесное животное несет это длинное вялое тело. В руках он держит курицу. Он почти не предлагает ее продать. Это само собой разумеется. Это должно из чего-то явствовать. Он смотрит неподвижно впереди себя.
По городу, в который он въехал, мчатся машины. В 1930 году их почти не было. В 1934 году в минуту их пробегает не меньше 5–6.
Бегут легковые, несутся грузовики.
Его ишак привык к гремящим: чудовищам или он их никогда не пугался. Он идет на них, с трудом сторонясь, чтобы уступить им дорогу.
Его хозяин продолжает держать курицу. Это длится долго. Его останавливают, спрашивают, сколько стоит курица. Он назначает цену и не уступает. Все же курица продана. Он получает деньги и продолжает свой путь в чайхану.
У чайханы ишак привязывается к столбу, и хозяин ложится на нары, неподвижно лежит, сидит и полусидит и долгими часами смотрит на синеву, на пыль, на прохожих, на проезжающих и думает.