— Ну как, ну что, мамочка?
— Все хорошо, — отвечаю я торжественно, — расскажу по дороге, а сейчас пойдем просить ордера на простыни и наволочки.
Война. Сейчас все на учете.
Наш с Русей поход в наркомторг Казахстана неожиданно вернул меня к мыслям о моем незабвенном муже, бывшем наркоме торговли СССР. Первый же человек, к которому мы обратились, был полон благородства. Он выписал нам распоряжение на получение ордеров на все, что нам было нужно, а за последней подписью направил в кабинет наркома, товарища Омарова. Я поговорила с Ильясом Омаровичем Омаровым пятнадцать минут и после этого… полюбила сразу всех казахов. Какая культура, такт, уважение к собеседнику, вера, что мой приезд в Казахстан принесет здесь большую творческую пользу! Он знал о моих постановках в Москве и за границей, он верил в мою будущую «Чио-Чио-Сан». А мы-то с Русей побаивались идти в казахский наркомторг!
Теперь и у меня и у дочки будет по простому, но модному и совершенно новому платью!
«Отоварились» хорошо.
Мужа часто огорчало, что я «вся наружу», даже когда надо быть «дипломатом». Он нередко укоризненно качал головой:
— Натенька, почему у тебя на лице видно все, что ты думаешь?
Наверное, он прав, на моем лице все видно. А вот на застольных встречах с артистами по «Чио-Чио-Сан», которые уже начались, меня угнетало обратное: по непроницаемым лицам моих артистов я совершенно не могла прочитать, доходят до них мои объяснения или нет. Молчали они, и, как мне казалось, молчало все в них.
Когда я ставила в Москве «Японские сказки», занималась японоведением с профессором О. В. Плетнером, увлекалась картинками японских художников. В Алма-Ате хотела бы продолжить свои занятия с японоведом, профессором Н. В. Кюнером… Нельзя же ставить «Чио-Чио-Сан», не «почувствовав» Японию, ее природу, искусство, не ощутив особенности отношений, обычаи… Нередко оперные артисты считают достаточным получить от режиссера простую разводку на сцене — указание, где встать, откуда войти, когда выйти…
Участники моей «Чио-Чио-Сан» были молчаливы не только когда я погружала их в атмосферу будущего спектакля, говорила о своих творческих прицелах. Часто после спектаклей в фойе, когда уже тускло горел свет, братья-близнецы Ришат и Муслим Абдуллины сидели на деревянном диване рядом, недвижно глядели в разные стороны и молчали, молчали, молчали. Очень похожие друг на друга, они казались еще никем не прочитанной сказкой Гофмана. На репетициях Муслим, тенор, был более подвижен и коварен. Он всячески старался меня чем-нибудь задеть, вывести из себя. Но у меня уже шел творческий процесс: как все это пригодится для роли Горо!
Мне дали такой же, как солистам оперы, паек. При получении продуктов часто встречались с будущими воплотителями образов в «Чио-Чио-Сан». Ришат и Муслим, получив паек, шли гордые, с руками за спину, с высоко поднятыми головами. За ними их жены несли мешки, бутыли, банки, согнувшись под непосильной тяжестью. Восток! Женщина — существо «вспомогательное», пусть скажет спасибо мужчине-владыке за то, что он так тяжко и сладко «отоварил» ее!
Все это причудливо перекликалось с японоведением и даже… радовало меня под этим углом зрения! Подделка под «японское» в виденных мной прежде постановках всегда казалась мне слащавой и фальшивой. Для моих артистов Восток и восточное было органично, их лица, фигуры, движения, манеры… Мысли теснятся в моей голове ночью, одолевают днем. И все — только о нашей будущей постановке! Знаю: прежде, пока не дали постановку, как сама с собой ни хитрила, — жила в полнакала. Теперь ровно в девять утра, обхватив двумя руками клавир, пробегаю мимо доски объявлений, где уже вывешен приказ дирекции: «Приступить к репетициям оперы Пуччини „Чио-Чио-Сан“. Постановку поручить режиссеру Сац Наталии Ильиничне».
— В искусстве ничего наперед неизвестно. Вдруг туман или шторм, кто знает? Артисты, моряки и летчики не могут не быть суеверными, — говорит Сергей Михайлович Эйзенштейн.
Ну а мне тем более простительно: у меня, говорят, одна бабка цыганкой была.
В поисках единомышленников
За сценой в маленьком музыкальном классе мы вдвоем с концертмейстером Евгенией Сергеевной Павловой. Когда собираюсь начать постановку, всегда слушаю знакомое с огромным любопытством, как в первый раз. До боли люблю увертюру Пуччини! Она с первых же нот начинает звучать горем, трагедией нашей пятнадцатилетней девочки-бабочки Чо-Чо. Еще не рассказав нам все по порядку, Пуччини страстно, взволнованно говорит своей музыкой о печальном исходе этой первой, трепетно верной любви!
Репетиции с Е. С. Павловой утром в театре, а дома — я одна за роялем в своей комнате. Играю эту свою оперу еще и еще раз, вслушиваясь в ее звуки, которые рождают видение будущего спектакля. Слышимое становится видимым далеко не сразу. Пока музыка не заденет чего-то главного в душе, каких-то скрытых ее струн, нельзя пытаться тянуть из либретто или каких-то других источников предлагаемые обстоятельства, характеры, мизансцены. Либреттисту известно, что произошло, а на вопрос, как это было, в опере даст ответ одна только воспринятая музыка.
Вечером, когда идут спектакли, хожу в театр «боковой тропой»: юрк, и в свой маленький класс, к роялю. Кроме Евгении Сергеевны, которая помогает мне вживаться в музыку, заходит теперь и Пирадов. Почтительно спрашиваю его, а как он хотел бы трактовать те или иные эпизоды оперы, их звучания, темпы? Его умиляет мое отношение к нашей работе, мой энтузиазм.
Из прошлого, со сцен многих театров на меня смотрят перезрелые сопрано в роли полудевочки Чио-Чио-Сан, поднятые кверху указательные пальцы их рук, а кругом — пышные декорации…
Умоляю, забудем все, прежде виденное! Это уже будет совсем новая, первозданная, наша Чио-Чио-Сан, Владимир Иосифович! Я так люблю, когда Женечка играет, мы молчим и вы дирижируете. Ваши руки так хорошо ведут музыку, делают ее такой выразительной…
Снова и снова погружаюсь в волны музыки Джакомо Пуччини. С Пирадовым мне повезло: дирижер высокого класса. Стебловский однажды заходит в класс:
— Мы с Росинкой (он очень нежно относился к моей дочке) волнуемся. Я вчера вечером звонил вам по телефону, а она отвечает: «Мамочка куда-то от меня улетучилась. За завтраком и обедом молчит, а на лице непонятное — словно с кем-то, кого я не вижу, разговаривает. Вечером приходит, я уже сплю. Она здорова, да?»
Я, конечно, засмеялась и ответила:
Утешьте Росинку. Я здоровее, чем когда бы то ни было. Готовлюсь к началу репетиций точно в назначенный вами день, а он совсем не за горами. Но до начала работы с художником прошу вас пойти на непредвиденный расход. Мне нужно десять-пятнадцать занятий с профессором Кюнером. Блестящий японовед. Сейчас здесь в эвакуации. Я так рада! Хочу «переехать» на время постановки в Японию. Снова вобрать ее обычаи, увидеть крыши и домики, похожие на игрушечные, у него, верно, и книги есть и гравюры. Буду заниматься японоведением вместе с дочкой. Это путешествие увлечет ее, мы снова будем вместе. Ну а постановочные замыслы, пока не созреют, никто из меня не вытащит.
Стебловский улыбнулся с обаятельной хитрецой.
— Даже дирекция?
— Первая репетиция уже так скоро… Главный художник Оперы Петр Злочевский жил над сценой театра. «Высоко забрался», — острили артисты. Мастерские художников часто расположены в мансарде, к которой ведут крутые лесенки. Помню, как чуть не ежедневно взбирались туда с риском загреметь вниз. Эскизы Злочевского к предыдущим постановкам говорили об увлечении театром с его задниками и кулисами, об умении нарядно одеть действующих лиц и о любви к орнаменту. Он и сам был колоритной фигурой: большой, русый, румяный, в сером пиджаке, под которым всегда белоснежная рубашка, вышитая крестиком, и помпошки на крученых шелковых шнурках вместо галстука.