- Друг мой, вы как будто имеете мне что сказать?
- Мне стыдно, ваше величество, но решаюсь просить не ради себя, а ради матушки.
- Просите, просите, друг мой, я все исполню.
В самое крещенье после парада генерал-адъютант Уваров из собственных рук его величества удостоился получить орден Святыя Анны.
С жадностью и волненьем дожидалась крещенского вечера княгиня Катерина Николавна. В будуаре у нее нежно вспыхивал и мерцал сладострастно розовый фонарь; пышная, под штофным одеялом, постель, мнилось, дышала нетерпеньем. На потолке гирляндой плясали круглоногие пухлые амуры; впереди их румяная Флора, осклабляясь, сыпала из рога изобилия ворох цветов над самым ложем. Маково-алые щеки Катерины Николавны и очи под дугами бровей, чернее угля, ярко пылали в полутьме; впалые уста томно приоткрылись; дебелая отвислая грудь колыхалась страстно под розовым распашным капотом. Звякнули знакомые легкие шпоры; ближе, ближе; княгиня блаженно замерла, внемля стук сердца. В дверь, гремя палашом, взошел красавец Федор Петрович в пудреном парике, в коротком белом колете и ботфортах. Через плечо краснела у него Анненская лента.
Княгиня просияла морщинистой улыбкой. Федор Петрович подошел к ручке и, низко склоняясь, молвил:
- Приношу вашей светлости чувствительную мою благодарность за неоставление.
- Поздравляю тебя, шер Теодор, с монаршей милостью. - Княгиня подвела Уварова к поставцу; зеленое монашеское вино заструилось в резные бокалы. Будь здоров.
Маслянистый огненно-сладкий шартрез буйно стукнул в голову Катерине Николавне; старая ее кровь, запылав, быстрей побежала по синим жилам. Легко вспрыгнула княгиня на широкую постель, свернулась огромной кошкой и, сдерживая бурную дрожь, глядела, как Федор Петрович, морщась, допивал крепкое вино.
- Что ж ты не поцелуешь меня, купидончик? - от страсти шипящим, тонким голосом молвила она.
Федор Петрович встал, приосанился, медленно-благоговейно снял с плеча ленту, отстегнул звезду; бережно сложив их на стуле, вздохнул тяжко и полез на кровать.
Сентябрь 1910
Москва
ВЕЛИКОДУШНЫЙ ЖЕНИХ
I
Такой чудесной и дружной весны, как была в 1813 году, не запомнили нижегородские старожилы. Расцветала весна, день за днем, час за часом, подкатывая необозримую, на воздуш-ных конях, цветочную колесницу, легко и неслышно молодил небо веселый ветер, и, розовея, таял незаметно на Оке старый лед, готовый с треском расторгнуть свой кованый громозд и пуститься бурно навстречу стремящимся с моря птицам. Дряхлые крепостные стены Кремля, обошедшие ревниво крутой высокий берег и помнившие, как хаживал мимо них на торг мясник Кузьма Минин, будто еще выше подняли свои белые, железом крытые башни, готовясь поглядеться в Оку, как подступит она к ним зеркальным разливом в половодье.
В эту зиму Нижний был оживленнее, чем всегда: гостило в нем множество москвичей, потревоженных нашествием на Первопрестольную Наполеона. На Тихоновской, против церкви, в уютном деревянном доме, проживал Николай Михайлыч Карамзин,* "граф истории", каковым титулом величали его нижегородские обыватели; возвышенно-смиренный, со строгой и вместе с тем добродушной улыбкой, Николай Михайлович ежедневно прохаживался для здоровья на высокий берег Волги - "на Откос". Не любя знакомиться с местными жителями, он в Нижнем водился только со своими московскими друзьями, а по вечерам сидел дома, при свечах, за грудой ветхих летописей, с пером в руке. Совсем не так вел себя приятель его, Василий Львович Пушкин.** Неистощимый остряк и любезный говорун, Василий Львович блистал в собраниях: кособрюхая, тучная его фигурка с острым подбородком, схваченным туго батистовым жабо, и с редкими, на лоб начесанными волосами мелькала в гостиных, рассыпая шепеляво брызгаю-щийся французский говор. Василий Львович не мог жить без общества. Запаса вывезенных из Москвы фраков и башмаков довольно было, чтоб изумлять волжских провинциалов; не истощались и парижские bons-mots и буриме, экспромтом писавшиеся в салонах на заданные рифмы. С особым пафосом читывал Василий Львович послание свое к нижегородцам:
Примите нас под свой покров
О, волжских жители брегов!
Ежели при чтении этом случалось присутствовать двум друзьям, Николаю Михайловичу Карамзину и Ивану Ивановичу Дмитриеву,*** то оба они улыбались одинаковою улыбкой. Но Карамзин ничего не говорил, а только покачивал гладко причесанной головой, неизвестно, в порицание или в похвалу поэту (Василий Львович полагал, что в похвалу), а Иван Иванович Дмитриев, всего года два тому назад покинувший кресло министра юстиции, щегольски разодетый, в огромном завитом парике, на тонких ножках, с умным плоским лицом в рябинах и с манерами маркиза, всякий раз, слыша знаменитое послание, замечал вслух, что Василий Львович очень напоминает ему колодника, который прося милостыню под окном, в то же время злобно оборачивается к дразнящим его мальчишкам. И приводил в доказательство места из послания, декламируя их так, что слушатели помирали со смеху. Непонятно было, с чего так потешался над приятелем Дмитриев (Василий Львович полагал, что с зависти).
* Карамзин Николай Михайлович (1766-1826) - писатель, историк, основоположник сентиментализма.
** Пушкин Василий Львович (1770-1830) - дядя А. С. Пушкина.
*** Дмитриев Иван Иванович (1760-1837) - поэт, представитель сентиментализма.
С незапамятных времен обыватели нижегородские избрали поприщем для ежедневных прогулок высокий, незагороженный берег Волги с ветхими домиками, выстроенными кой-как; среди них одна только белая Георгиевская церковь высилась строго и величаво. Ежели в этой части города, несмотря на неудержимо ликующую весну, было все чинно и порядливо, как того требовало начальство, то с противной стороны, над Нижним базаром, от церкви Жен-Мироносиц до Успенья, дышала иная жизнь и чуялся совсем другой дух.
Еще в Кремле кое-где понатыканы были будочники и мотался квартальный в треуголке и со шпагой на боку; пьяных утаскивали немедля на съезжую, где вытрезвляли по российскому обычаю уходранием и пинками, а потом отпускали с Богом; иногда сам господин губернатор проезжал торжественно, приветствуемый поклонами со всех сторон, а то промаршируют под барабан дряхлые гарнизонные солдаты в заплатанных мундирах или барыня проплывет павой. Деревца здесь скудны; скаредная зелень чахнет; крупным булыжником мощен узкий тротуар.
Не то наверху. Там, над Балчугом, повыше, на самом взгорье, где узенькие кривые переулки переплелись в какую-то сплошную неразбериху, через ближний плетень как на ладони видны соседние садики и огороды с преющей на солнце вскопанной землей. Живут здесь исконные торговые люди; повинности начальству исправно платят, не ропщут; квартальному сюда нечего и нос совать: сахарных голов, чаю, яиц, масла, вина и мёду приносят ему каждое воскресенье сколько надо, оттого и житье верхнепосадским благодать. У церкви Успенья, на высоком месте, домик бревенчатый крепко сколочен и тесом крыт; под навесом крылечко так и манит зайти: милости просим! Садик фруктовый разбит за изгородью; калитка на запоре, слышно только, как скачет за ней, погромыхивая цепью, дворовый Барбос. Ежели взойти в горницу, увидишь чудеса: колеса разные, машины, модели, стекла, часы самодельные и всё такое. Тут и хозяин сам выйдет, почтенный старец: седая борода, лик благообразный, в кафтане русском; первый механик на всю округу, Кулибин Иван Петрович.*