Их волнение стало просто невыносимым, когда они увидели, что товарищи Марино начали один за другим съезжаться в гостиницу; молодые офицеры собирали свои вещи и тотчас же отправлялись на станцию. Ординарцы сносили вниз сундучки, мешки, шинели, сабли, и экипажи стремительно мчались к вокзалу.
Марино, который ушел из казармы чуть ли не последним, забежал еще по дороге в гостиницу за парой тяжелых походных сапог, заказанных им накануне; потому он и задержался.
Это было не прощание, а сплошные муки, спешка и суета. Марино Лерна рисковал опоздать к поезду. И в самом деле, когда вместе с отцом и матерью он приехал на вокзал, дверцы вагонов уже начали задвигаться: он едва успел вскочить в какой–то вагон, откуда товарищи громко звали его, и состав тотчас же тронулся, провожаемый воплями, плачем и последними напутствиями; провожающие махали руками, платками и шляпами.
Синьор Лерна размахивал своей шляпой еще очень долго, но безо всякой уверенности в том, что сын его видит. Когда же раздосадованный тем, что ему не удалось как следует проститься с Марино, еще наполовину оглушенный разлукой, он обернулся к стоявшей рядом с ним жене, то не обнаружил ее возле себя: несчастную мать унесли в обмороке в зал ожидания.
На вокзале мало–помалу воцарилась тишина. Платформа опустела. В безмятежном сиянии долгого, медленно клонившегося к закату летнего дня лишь блестели железнодорожные рельсы да слышался далекий неумолчный звон цикад. Все экипажи возвратились в город, увозя с собою тех, кто только что проводил на фронт своих близких; и когда мать Марино Лерны пришла наконец в себя и почувствовала, что в состоянии вернуться в гостиницу, на площади перед вокзалом не оказалось ни одной кареты.
Станционный сторож пожалел ее и вызвался сходить и соседний гараж за омнибусом, который, должно быть, уже возвратился из города.
Синьора Лерна, которую, поддерживая под руки, почти внесли в омнибус, заняла место рядом с мужем, и громоздкая машина уже было тронулась с места, как вдруг на подножку торопливо вскочила неизвестно откуда появившаяся молоденькая блондинка в огромной соломенной шляпе, украшенной розами. На ней было причудливое, чрезмерно открытое платье; ресницы и губы у нее были накрашены. Она горько плакала.
То была очень красивая женщина.
В одной руке она сжимала крохотный вышитый платочек голубого цвета, другую, унизанную кольцами, приложила к правой щеке, как. будто старалась прикрыть багровый след от ужасной пощечины.
Это была та самая Нини, которую лейтенант Сарри привез с собою из Рима три дня тому назад.
Отец Марино Лерны тотчас же понял, какого сорта женщиной была эта блондинка. Но супруга его ничего не поняла и, очутившись лицом к лицу с другой женщиной, плакавшей, как и она сама, не удержалась и спросила:
— Вы, верно, мужа проводили?
Но та, прижимая свой кукольный платочек к глазам, отрицательно покачала головой.
— Тогда, должно быть, брата? — допытывалась мать Марино. Тут муж незаметно толкнул ее локтем.
Молодая женщина, видимо, заметила это; так или иначе, она поняла, что заблуждение пожилой дамы на ее счет не может долго продолжаться, и промолчала.
Однако она поняла и нечто другое, гораздо более грустное. Она поняла, что помешала матери плакать, ибо теперь эта старая дама будет стыдиться смешивать свои слезы с ее слезами.
А между тем ведь и ее слезы были вызваны горем, но только куда более редким, чем всем понятное и естественное горе матери.
Да, в Риме Нини принадлежала не одному только Сарри: она принадлежала многим его товарищам из офицерской школы и — кто знает? — быть может, и тому юноше, которого теперь оплакивала его мать.
Еще сегодня, в полдень она обедала с десятью юными офицерами. То была настоящая оргия! Чего только они не выделывали с ней! А она все им разрешала: ведь, безумствуя, они пытались забыться, эти бедные мальчики, которым предстояло отправляться на фронт. Они даже потребовали, чтобы она обнажила грудь, прямо там, в ресторане, на глазах у всех; ведь им была хорошо знакома ее небольшая, высокая, почти девическая грудь. И эти сумасшедшие хотели во что бы то ни стало окропить ее грудь шампанским! Она им все позволяла: обнимать, целовать, тискать, гладить, ласкать себя; ей так хотелось, чтобы они унесли с собою живое воспоминание о ее теле, созданном для любви, унесли это воспоминание туда, где, быть может, завтра всем им, этим красивым двадцатилетним юношам, суждено было погибнуть, одному за другим. Она столько смеялась, а потом, да, о Господи... потом расцеловала их всех в последний раз... И тут–то она получила от Сарри эту ужасную пощечину, от которой у нее до сих пор горит щека. Нет, нет, она на него совсем не сердится...