Полно! Она имела, имела право дать волю слезам, не оскорбляя этим безутешную мать. Правда, та не мешала ей плакать, но почему она сама больше не плачет, эта бедная дама? Ведь ей это, наверное, так нужно.
И Нини постаралась сдержать свои слезы, чтобы не мешать матери плакать. Но тщетно. Чем больше она сдерживала слезы, тем обильнее они текли у нее из глаз, и немалую роль здесь играла жестокая мысль о том, что она и плакать–то не смеет!
В конце концов, обессилев от этой жестокой муки, она закрыла лицо обеими руками и разразилась рыданиями.
— Бога ради... Бога ради... я не могу больше, синьора... —
Простонала она. — Эти мои слезы... Я тоже имею право плакать... Вот вы горюете о своем сыне... а я... не то чтобы именно о нем... а о другом, который уехал на фронт с ним вместе и даже ударил меня за то, что я горько плакала... Вы грустите об одном... я же обо всех... Мне жаль их всех... и вашего сына, синьора, тоже... мне жаль всех... всех...
И она снова закрыла лицо руками, не в силах вынести строгого и хмурого взгляда старой матери, которая смотрела на нее с ревнивым недоброжелательством, какое все матери испытывают к женщинам подобного сорта.
Слишком тяжелым ударом был для матери отъезд сына на фронт. И теперь она очень нуждалась в тишине и покое, а эта особа не только раздражала ее, но и оскорбляла своим присутствием. Мысль о том, что Марино еще целых два дня не будет подвергаться смертельной опасности, даровала ей благодетельную передышку. Поэтому она могла позволить себе проявить жестокость и проявила ее. По счастью, путь от вокзала до города был коротким. Едва омнибус остановился у гостиницы, мать сошла, даже не взглянув на свою попутчицу.
На следующий день синьора Лерна и ее супруг возвращались в Рим; на станции Фабриано из окна вагона первого класса они вновь увидели ту же молодую женщину, которая торопливо искала места в поезде. Ее сопровождал какой–то юноша; она держала в руках огромный букет цветов и звонко смеялась.
Синьора Лерна повернулась к мужу и громко, так, чтобы ее слышала молодая женщина, сказала:
— О, взгляни туда, видишь, вон та, что вчера всех оплакивала!
Нини оглянулась и посмотрела на нее без гнева и досады.
«Бедная мама, славная и глупая, — говорил ее взгляд. — Неужели ты не понимаешь, что такова жизнь? Вчера я оплакивала одного. Сегодня я смеюсь для другого».
СКАМЬЯ ПОД СТАРЫМ КИПАРИСОМ (Перевод Н. Фарфель)
Даже в лучшую свою пору (а о ней еще многие помнили) он был из тех людей, чье поведение всегда остается непонятным: то они смотрят на тебя как–то по–особенному; то смеются ни с того ни с сего, прямо тебе в лицо, безо всякого повода; то вдруг поворачиваются к тебе спиной, и ты сразу чувствуешь себя дураком. Сколько ни имеешь с ними дела, ты никогда до конца не узнаешь, что там у них кроется в глубине души; вечно они рассеянны, вечно где–то витают; однако в какой–то миг, когда ты вовсе этого не ждешь, они приходят в ярость из–за такой ерунды, которую и замечать–то не стоило, или, того хуже, ты с чувством какого–то унижения неожиданно узнаешь, что они давным–давно, по неизвестной причине, затаили против тебя глубокую и коварную злобу и в то же время не отказывают в дружбе и уважении людям, весьма дурно поступившим с ними не далее как месяц назад.
Странной и несколько смешной были и наружность его, и манера держаться. Ноги, без того достаточно тощие, казались палками в узких, как у циркового наездника, брючонках; пиджак, неизменно двубортный, был ему всегда настолько тесен, поэтому туловище походило на торс манекена, привинченного к трехногой подставке и выставленного в магазине готового платья. А над этим туловищем — маленькая головка, торчком сидящая на непомерно длинной шее, нафабренные усики и живые, пронзительные птичьи глазки, моргавшие беспрестанно.
Каждому, кто знал, что это один из лучших адвокатов в наших краях, невольно при виде его хотелось наделить его другой внешностью. Но адвокат Лино Чимино в ответ на их разочарование хохотал им в лицо, как всегда.
Кое–кто из приятелей, искренно к нему расположенных, не раз пытался внушить ему, что такому человеку, как он, надо бы воздержаться от некоторых разговоров, некоторых поступков и не давать то и дело пищу сплетникам, вынося на люди тайные горести семейной жизни.