Выбрать главу

— Ах, бедный мой Нини... ах, горе–то какое, мой родной, какая беда! Что теперь будет с твоей мамой? И что будет с тобою, малыш? Ведь мамочка твоя так неопытна, а у нее не останется никакой опоры... Ах, какое горе, какая беда!

Профессор поднял голову и сквозь слезы посмотрел на Джакомино.

— Я плачу, — проговорил он, — и меня мучат угрызения совести: ведь я тебе покровительствовал, ввел тебя в свой дом, всегда говорил ей о тебе только хорошее... я разрушил все сомнения, которые мешали ей полюбить тебя... а теперь, когда она, отбросив все колебания, полюбила тебя... она, мать этого малыша... ты...

Он остановился и, дрожа от негодования, сурово и твердо сказал:

— Берегись, Джакомино! Я ведь способен, взяв за руку ребенка, отправиться в дом к твоей невесте!

От бессвязных речей и слез профессора Джакомино бросало то в жар, то в холод; теперь же, при этой угрозе, он умоляюще сложил руки и стал заклинать старика:

__ Профессор, профессор, неужели вы хотите сделаться всеобщим посмешищем?

— Посмешищем? — закричал профессор. — А что мне до этого, когда я вижу, как ты разбиваешь жизнь несчастной женщины, свою собственную жизнь и жизнь невинного малыша? Пойдем отсюда, Нини, пойдем!

Джакомино бросился к нему: — Профессор, вы этого не сделаете!

— Нет, непременно сделаю! — заявил профессор Тоти с решительным видом. — И чтобы помешать твоему браку, я готов даже добиться твоего увольнения из банка! Даю тебе три дня на размышление.

Ведя малыша за ручку, старик идет к дверям; на пороге он оборачивается и с угрозой произносит:

— Подумай, Джакомино! Подумай хорошенько!

ПУТЕШЕСТВИЕ (Перевод В. Федорова)

Тринадцать лет жила Адриана Браджи затворницей в старом и тихом, как монастырь, доме, в который вошла совсем еще молоденькой девушкой. Все эти годы она не выходила из дома, ее не видели даже у окна редкие прохожие, которым случалось пройти по круто подымавшейся в гору улочке, такой заброшенной и пустынной, что меж булыжниками мостовой пучками росла трава.

В двадцать два года она овдовела, не прожив с мужем и четырех лет, и тем самым умерла для мирской жизни. Теперь ей было тридцать пять, но одевалась она только в черное, как и в день смерти мужа. Черный шелковый платок скрывал ее густые каштановые волосы, которые она уже не укладывала, а лишь расчесывала на пробор и скручивала узлом на затылке. Но ее бледное, с тонкими чертами лицо словно улыбалось нежной и грустной улыбкой.

Это ее добровольное заточение ничуть не удивляло жителей городка, затерянного в горной глуши Сицилии, где суровый обычай предписывал вдове чуть ли не следовать за мужем в могилу и за соблюдением этого обычая ревностно следили все соседи. Вдова обязана была жить уединенно и носить траур до конца своих дней.

Впрочем, женщины из немногих зажиточных семей городка, как девицы, так и замужние, вообще редко показывались на улице — по воскресеньям шли к мессе да иногда ходили друг к другу. Зато уж наряжались как можно богаче, носили платья, заказанные у самых модных портных Палермо или Катании, и драгоценности, причем делалось это не из кокетства: они шли опустив глаза и разрумянившись от смущения рядом с мужем, отцом или старшим братом. Щегольство это было чуть ли не принудительным: выход в гости или в церковь, расположенную в двух шагах, превращался для женщин в настоящую экспедицию, готовиться к которой начинали накануне. Тут речь шла о чести семьи, и мужчины пеклись о женских нарядах, пожалуй, даже больше, чем сами женщины, ибо хотели показать, что могут себе позволить потратиться на своих женщин и знают в этом толк.

А женщины, во всем послушные, покорные, наряжались, как велели мужчины, старались не подвести; совершив короткую вылазку, преспокойно возвращались к своим домашним делам: замужние рожали детей сколько Бог пошлет — таков уж был их удел, а девицы дожидались дня, когда родители скажут: «Иди за такого–то». Выходили замуж, и мужей вполне устраивала эта рабская покорность без любви.

Только слепая вера в царство небесное давала женщинам силы сносить, не впадая в отчаяние, тягучую тупую тоску монотонной жизни маленького городка в горах, такого тихого, что он казался безлюдным. Под знойным ярко–синим небом — лабиринт узких, плохо замощенных улиц, по обе стороны которых стояли дома из нетесаного камня, крытые черепицей, с желобом для стока воды.

Если пройти до конца любой из улочек, взору открывались унылые ряды выжженных полос земли — серные копи. Сушь в небе, сушь на земле; неподвижную тишину нарушает лишь сонное жужжанье мух, песня сверчка, далекий крик петуха или собачий лай; в ослепительном сиянии полдня от земли поднимается густой запах сухих трав, из хлевов тянет навозом.