Выбрать главу

Его хандра и тоска стали настолько невыносимыми, что однажды он наконец понял: надо что–то сделать; он еще не знал точно, что именно, но, во всяком случае, необходимо было избавиться от того кошмара, который его мучил. Победил он или нет? Нет. Он чувствовал, что пока еще не победил.

Ему сказало об этом, ему окончательно доказало это чучело птицы, торчавшее на насесте между шкафами со старыми книгами.

— Солома... солома... — сказал себе Марко Пикотти в тот день, глядя на птицу.

Он сорвал ее с насеста, извлек из жилетного кармана перочинный нож и вспорол ей брюхо.

— Вот она — солома... солома...

Оглядел свою комнату, увидел диван и старинные кресла из искусственной кожи и тем же ножом принялся вспарывать обивку, вытаскивая пригоршнями волос и продолжая твердить в отчаянии и с отвращением:

— Вот... солома... солома... солома...

Что он хотел этим сказать? А вот что: он сел за письменный стол, вытащил из ящика револьвер и приставил его к виску. Только и всего. Лишь теперь он победил по–настоящему.

Когда по городу разнеслась весть о самоубийстве Марко Пикотти, поначалу никто не хотел этому верить, настолько это противоречило тому несгибаемому, яростному упорству, с которым он до старости берег свою жизнь. А многие, кто побывал в его комнате и видел вспоротые кресла и диван, не находя объяснения этому обстоятельству, равно как и факту самоубийства, полагали, что тут было совершено преступление и все это дело рук грабителя или даже шайки преступников. К этой мысли пришли прежде всего судебные власти, которые тотчас приступили к допросам и расследованию.

Среди вещественных доказательств почетное место заняло чучело птицы, набитое соломой, и, поскольку оно могло оказаться главным козырем следствия, был приглашен дотошный орнитолог, которого попросили определить, что же это за птица.

КАНДЕЛОРА (Перевод Я. Лесюка)

Нане Папа, терзая в своих крупных руках поля старой помятой панамы, говорит Канделоре:

— Не подобает тебе это. Пойми, дорогая. Не подобает тебе это.

Разъяренная Канделора кричит:

— А что мне, по–твоему, подобает? Оставаться с тобой? И подыхать от бешенства и омерзения?

А Нане Папа невозмутима, еще сильнее терзая свою панаму:

— Конечно, дорогая. Только зачем же подыхать? Немного терпения и... Посуди сама, ведь Кико...

— Я запрещаю тебе так его называть!

— Но разве ты сама не так его называешь?

— Вот именно поэтому я и не хочу!

— Ну что ж, прекрасно. Я–то думал доставить тебе удовольствие. Стало быть, ты хочешь, чтобы я называл его бароном? Барон... Я и говорю, что барон тебя любит, милая Канделора, и тратит на тебя...

— Ах, на меня? Паяц! Негодяй! Да разве на тебя он не тратит куда больше?

— Позволь уж мне закончить... Барон тратится и на тебя, и на меня. Но, видишь ли, если на меня он и тратит больше, о чем это говорит? Будь рассудительна. Это значит, что тебя он ценит постольку, поскольку на тебя падает отблеск моей славы. Уж этого ты отрицать не станешь.

— Отблеск твоей славы? — снова вопит вконец взбешенная Канделора. — Нет, отблеск вот чего...

Она поднимает ногу и показывает ему туфельку.

— Срам! Срам! Срам на меня падает!

Нане Папа усмехается и с самым безмятежным видом заявляет:

— Нет уж, извини. Если говорить о сраме, то он падает на меня. Ведь я — твой муж. И в этом все дело, поверь Лоретта. Если бы я не был твоим мужем и, главное, если бы ты не оставалась со мною под этим гостеприимным кровом, вся прелесть — понимаешь? — для них пропала бы. Теперь все они могут являться сюда безнаказанно и воздавать тебе должное, и делают они это с тем большим удовольствием, чем больше — скажем прямо — ты мне приносишь бесчестья и позора. Если бы я перестал существовать, ты, Лоретта, тотчас же превратилась бы в особу весьма мало заманчивую, с которой к тому же весьма рискованно иметь дело; и Кико... то есть барон, не стал бы на тебя тра... Что это с тобой? Да ты, никак, плачешь? Ну же, перестань! Ведь я пошутил...

Нане подходит к Канделоре и собирается ласково потрепать ее по щеке; но она хватает его за руку и, хищно оскалив зубы, впивается в нее; в ярости она долго не отпускает руку мужа, все сильнее и сильнее сжимая челюсти.

Наклонившись и стараясь держать свою руку на уровне ее рта, Нане также оскаливает зубы, но это всего лишь немая гримаса боли, заставившей его побледнеть.

Взгляд его с каждым мгновением становится все более лихорадочным и напряженным.

Затем — о блаженство! — зубы Канделоры разжимаются, но тут же он ощущает такую нестерпимую боль, точно руку его прижгли раскаленным железом.