Входя в кабинет, я еще держал в руке газету с сообщением о кончине вчера во Флоренции синьоры Уэйль. У меня не было и тени сомнения в том, что я его прочел: газета тут, у меня в руках, но тут же сидит на диване, ожидая меня, прекрасная синьора Анна Уэйль, она самая, и никто другой. Впрочем, возможно, она и не настоящая. Да, возможно. Это бы меня, по правде сказать, не удивило: я ведь с некоторых пор привык к подобным явлениям. А если нет — выбор между двумя возможностями не велик: значит, сообщение газеты о ее смерти — неправда.
Вот она здесь, одетая, как три года назад, в белое летнее платье из органди, простое и почти детское, хотя и с большим вырезом на груди. (Понимаю — это и есть облако из моего сна.) На голове у нее большая соломенная шляпа, подвязанная под подбородком широкими черными шелковыми лентами. Глаза слегка сощурены, как бы от яркого света, бьющего в стеклянные двери напротив дивана. Но, странное дело, этому же свету она подставляет, нарочито запрокинув голову, свое несказанно нежное горло, как бы устремленное от упоительной белой груди к чистейшей линии подбородка.
Эта поза, принятая ею, без сомнения, совершенно сознательно, делает внезапно для меня все вполне явным. Передо мною то, что прекрасная синьора Уэйль должна была напомнить мне — нежность этого горла, белизну груди, — одно лишь мгновение, но такое, которое становится вечностью и смывает все, даже смерть, как и жизнь, в некоем божественном опьянении, в котором возникает из глубокой тайны, озаряясь и принимая четкие очертания, все самое главное и существенное, раз и навсегда.
Я едва знаю ее (если она умерла, я должен был бы сказать: «едва знал ее», но ведь она здесь, сейчас, как в абсолютности вечно длящегося времени, поэтому и можно сказать: «едва знаю»). Я встретился с нею только один раз на летнем приеме в саду виллы наших с ней общих друзей, куда она явилась в этом платье из белого органди. В том саду в то утро женщины покрасивее и помоложе словно искрились той страстностью, которую в любой женщине порождает радость оттого, что она желанна. Они охотно отдавались кружению танца и, чтобы еще распалить мужское желание, улыбаясь в объятиях кавалера, смотрели прямо на его губы, как бы вызывая на поцелуй. Ранним летом возникают такие упоительные минуты, от еще немного пьянящего тепла первых солнечных лучей, когда в мягком воздухе как бы действует некая закваска от тонких запахов, источаемых свежей зеленью лугов и яркой, сочной, возбуждающей зеленью густых деревьев сада. Она обволакивает тебя нитями светящихся звуков, ошеломляет внезапными вспышками света, беглыми молниями, блаженным головокружением. И сладость жизни становится как бы призрачной, порожденной и всем и ничем, ничто не может быть признано истинным, можно ничему не придавать значения, вспоминая позже, в сумраке, когда солнце это угасает, все сделанное и сказанное. Да, она меня поцеловала. Да, я ей обещал. Но поцелуй едва коснулся моих волос во время танца. Но обещание было дано так, в шутку. Скажу, что я не придал ему значения. Спрошу у нее, неужели же не чистое безумие притязать на то, чтобы я взаправду сдержал его?
Можно быть полностью уверенным в том, что ничего подобного не происходило с прекрасной синьорой Анной Уэйль, ибо прелестный облик ее казался столь отрешенным от окружающего, столь умиротворенным, что ничье плотское вожделение и не могло на нее посягнуть. Я же мог бы поклясться, что именно из–за моего почтения к ней в глазах ее то и дело вспыхивали искры лукавого, даже предательского смеха, и не потому, чтобы про себя она Считала, что отнюдь не заслуживает этого уважения, а потому что из–за него (ей, впрочем, вполне подобающего) никто не решается показать, что желает ее как женщину. Возможно, что этот огонек в ее глазах означал зависть к другим женщинам и ревность, возможно — гнев и печальную иронию, а возможно также — все это, вместе взятое.
Наступил момент, когда я мог в этом убедиться. Сперва я некоторое время следил за ней, когда она танцевала и участвовала в общих играх, а под конец стала возиться с детьми и как безумная бегать с ними по лужайке — может быть, просто ради того, чтобы как–то отвести душу. Со мною была хозяйка дома, которой захотелось представить меня ей как раз в тот момент, когда она, нагнувшись, приглаживала детям растрепанные волосы и приводила в порядок их одежду. Чтобы поздороваться со мной, синьора Анна Уэйль быстро выпрямилась, но ей не пришло в голову сразу же поправить широкий вырез своего платья из органди. Так что и я не смог не разглядеть ее грудь гораздо подробнее, чем это, может быть, следовало. Длилось это лишь мгновение, и она тотчас же привела в порядок свое декольте. Но по тому, как она взглянула на меня, делая это почти незаметное движение, я понял, что моя невольная нескромность не была ей неприятна. И глаза ее заблестели теперь совсем по–иному — они светились какой–то почти исступленной признательностью, ибо в моих глазах она прочла уже не почтительность, а благодарность за то, что я увидел, — благодарность столь чистую, что для какого–либо похотливого чувства в ней не было места, была в ней только ясная очевидность того, как высока в моих глазах цена радости, которую может дать любовь такой женщины, как она, столь непосредственно стыдливым движением прикрывшая свою божественную едва мелькнувшую наготу человеку, который сумел бы эту любовь заслужить.