Вот что сказали ей мои глаза, еще сияющие восхищением, и вот почему я стал для нее единственным настоящим мужчиной среди всех, находившихся в этом саду, так же как и она среди всех других женщин предстала мне подлинной женщиной. И затем, пока продолжался этот прием, мы уже не в состоянии были разлучиться друг с другом. Но, кроме этого молчаливого взаимопонимания, длившегося одно мгновение, между нами ничего не произошло. Ничего не сказали мы друг другу, кроме вполне обычного и общепринятого — о прелести этого сада, о том, как нам здесь весело, о милом гостеприимстве наших общих друзей; но, хотя разговор шел только о посторонних и случайных вещах, в глазах ее все время блистал счастливый смех, точно струйки живой воды, вырвавшейся из глубин этого нашего таинственного взаимопонимания и блаженно растекавшейся, не обращая внимания на камни и травы, среди которых она бежит. Таким камнем оказался и ее муж, на которого мы вскоре натолкнулись у поворота дорожки. Она познакомила меня с ним. Я на миг поднял глаза, чтобы они встретились с ее глазами. Еле заметное движение век скрыло их ликующий блеск. И только этим движением прекрасная синьора доверительно сказала мне, что этот ее муж, славный, в общем, человек, никогда и не пытался понять того, что в одно мгновение понял я. И что это отнюдь не смешно, а для нее — великая скорбь, ибо такая женщина, как она, никогда не могла бы принадлежать другому человеку. Но это и не важно. Достаточно было того, что хоть один по–настоящему понял ее.
Нет, нет, теперь, когда мы снова шли и беседовали вдвоем, я не должен был даже нечаянно глянуть на ее обнаженную грудь и заставить ее руку незаметным движением воспрепятствовать моей нескромности. Теперь было бы грехом с моей стороны на чем–то настаивать, а с ее — проявить уступчивость. Между нами возникла некая близость. Ее и было достаточно. Речь уже шла не о нас двоих. Не о том, чтобы пытаться узнать или хоть мельком увидеть ее, прекрасную, такой, какой она сама себя знала. В этом случае пришлось бы обдумывать другие вещи, касавшиеся уже меня, и прежде всего то обстоятельство, что мне следовало бы быть самое меньшее лет на двадцать моложе. Нет, не надо по этому поводу скорбных и бесполезных сожалений. Достаточно прекрасно уже то, что мы на миг преисполнились с толь чистой радостью в солнечном сиянии этого весеннего дня. Нам открылось самое существенное, радостное на земле: в невинной обнаженности своей, среди зелени земного рая женское тело, дарованное Богом мужчине как высшая награда за все его труды, тяготы и заботы.
— Если бы я думала только о тебе и обо мне...
Я резко обернулся. Как! Она говорит мне «ты». Но прекрасная синьора Анна Уэйль исчезла.
И все же я вновь обретаю ее, она тут, рядом со мной, в своем белом платье из органди, в зеленоватом свете, наполняющем кабинет.
— А мои груди — если бы ты только знал! Из–за них я и умерла. У меня их вырезали из–за жесткого недуга, резали дважды. Первый раз едва год спустя после того, как ты — помнишь? — случайно увидел их. Теперь я могу обеими руками расширить вырез платья и показать тебе их такими, какими они были. Смотри же, смотри теперь, когда меня нет.
Я посмотрел: на диване лишь одно белое пятно — развернутая газета.
ДОМ СМЕРТНОЙ ТРЕВОГИ (Перевод Я. Рыковой)
Входя в дом, посетитель, без сомнения, назвал свое имя. Но старая кривая негритянка, похожая на обезьяну в фартуке, которая открыла ему дверь, либо не расслышала, либо сразу позабыла о нем, так что в течение трех четвертей часа он оставался в этом молчаливом доме безымянным «господином, который там ожидает».
«Там» — означало в гостиной.
Кроме этой старой негритянки, застрявшей у себя на кухне, в доме никого не было, и царило такое глубокое молчание, что медленное тиканье старинных стенных часов где–то в столовой отчетливо слышалось во всех других комнатах так, словно это билось само сердце дома. И казалось, что различные предметы обстановки в каждой из остальных комнат, даже самых дальних, старые, но содержавшиеся в полном порядке, немного смешные, так как уже совершенно вышли из моды, прислушиваются к этому тиканью и их как–то успокаивает ощущение, что в этом доме никогда ничего не произойдет и поэтому они смогут, по–прежнему бесполезные, спокойно стоять на месте, любоваться друг другом, молчаливо сожалеть о себе, а вернее всего — просто дремать.