И мебель, особенно старая, обладает душой, которую придают ей воспоминания дома, где она так долго стояла. Чтобы в этом убедиться, достаточно появления какой–нибудь новой вещи среди старых.
Новая вещь души еще не имеет, но уже благодаря одному тому, что она выбрана и приобретена, стремится ее получить.
Стоит понаблюдать, как неодобрительно смотрят на нее старые вещи: для них она нахальная втируша, которая еще ничего не знает, Да и не может знать, и потому питает невесть какие иллюзии; они–то, старые вещи, не имеют уже ни малейших иллюзий и потому всегда так печальны; им хорошо известно, что со временем замирают и воспоминания и что вместе с ними мало–помалу замрет и их душа; потому–то обивка у них выцвела, дерево покрылось паутиной, и стоят они себе, тоже не разговаривая друг с другом.
Если, на их беду, еще живет какое–то воспоминание, с ними связанное, и притом неприятное, им грозит опасность быть просто выброшенными.
Это старое кресло, например, с величайшим сокрушением наблюдает, как мелкий прах от его изъеденной молью обивки падает на поверхность стоящего перед ним столика, к которому оно очень привязано. Оно знает, что тяжесть его слишком сильно давит на слабые ножки, особенно на обе задние, и опасается, — как знать? — не возьмут ли его вдруг за спинку и не стащат ли с места. Пока этот столик стоит перед ним, оно чувствует себя как–то уверенней, ему кажется, что оно как бы находится под защитой; и ему очень не хотелось бы, чтобы моль придала столику этой пыльцой из объеденной обивки совсем неказистый вид и его бы вдруг взяли и убрали на чердак.
Все эти наблюдения и соображения принадлежали безымянному посетителю, позабытому в гостиной.
Этот человек, почти полностью растворившийся в тишине дома и уже потерявший в нем свое имя, казалось, утратил там и личность свою, превратившись в одну из тех вещей, с которыми он себя отождествил, внимательно прислушиваясь к медленному тиканью стенных часов, которое так отчетливо доносилось сюда через оставшуюся приоткрытой дверь.
Невысокий и худощавый, он тонул в большом темном кресле, крытом лиловым бархатом, на которое уселся. Тонул он и в своей одежде: его хлипкие ручки и ножки словно терялись в рукавах и штанинах. Он был только лысым черепом с двумя острыми глазами и усами, словно у крысы.
Разумеется, хозяин дома уже позабыл, что сам пригласил этого человека к себе, и тот уже не раз подумывал о том, имеет ли он еще право сидеть здесь и поджидать хозяина теперь, когда любое время, подходящее для посещения, уже истекло.
Но он, впрочем, вовсе и не поджидал хозяина дома. Если бы тот сейчас и появился, его бы это ничуть не обрадовало.
Слившись с этим креслом, в котором сидел, неподвижно глядя с какой–то судорожной пристальностью перед собой, со все растущей в нем и прерывавшей ему дыхание тревогой, он ждал совсем иного, ужасного. Он ждал крика с улицы, крика, возвещавшего ему о чьей–то смерти, смерти случайного прохожего, который среди стольких других людей, проходящих по улице, — мужчин, женщин, молодых, старых, детей, чьи шаги и голоса пока еще невнятно долетали до него, — должен был сейчас пройти под окном этой гостиной на пятом этаже.
И все потому, что через полуоткрытую дверь вошел, даже не обратив на посетителя ни малейшего внимания, большой серый кот и легким прыжком вскочил на подоконник открытого окна.
Из всех животных меньше всего шума производят кошки, не могло не быть кошки в такой тихой квартире, как эта.
На голубом прямоугольнике окна резко выделялся вазон с розовой геранью. Голубизна эта, сперва яркая, ослепительная, мало–помалу подергивалась лиловатостью, словно легким дыханием сумрака, дошедшего до нее издалека, от еще отдаленного вечернего часа.
Ласточки, стремительно пролетавшие мимо окна туда и обратно и словно опьяненные последними лучами дня, издавали по временам пронзительные крики и стрелой неслись на окно, словно стремясь прорваться в гостиную, но, достигнув подоконника, мгновенно устремлялись назад. Но не все. Каждый раз то одна, то другая прятались под карниз неизвестно как и зачем.