Выбрать главу

Такая вот комедия приключилась с родом Мытарей, в котором до советской власти все мужчины были церковными старостами и дьяками, а при советской власти — парторгами. Таким образом, за сто лет будто бы и профессию ответственную освоили, а тут, на тебе — снова переворот, снова разваливай клуб и строй церковь, снова меняй семейную традицию… Поэтому по старой памяти религиозный мужик Петр Мытарь стал мелко и часто креститься на божественный перезвон, от которого, казалось, над дряхлыми дубами и липами в небо поднималось золотое зарево.

И недаром крестился Мытарь, потому что первой церковный звон позвал на службу Божью старую сплетницу бабу Сяньку. Скатившись на плотину колючим клубочком, баба Сянька после учтивого “с воскресеньицем святым будьте здоровы” хотела было уколоть по привычке своей злобной церковного старосту по причине его раннего пребывания на плотине, но, глянув на Озеро, икнула, как будто подавилась, и беззвучно зашамкала пересохшими губами. Сянька хватала воздух, как выброшенная на плотину рыба, а по селу летел вслед за небесным церковным перезвоном зловещий слух. Эта недобрая молва врывалась в дома, как активисты в 20—30-е годы или в 47-м, гасила в печах огонь, выталкивала людей на улицу. Итак, очень скоро возле Мытаря и Сяньки собралось три четверти села, созванного недоброй вестью или, другими словами, все пайщики коллективного сельскохозяйственного предприятия “Новая жизнь”. Остальная четверть — независимые фермеры и мелкие предприниматели — незаметно сплачивалась в отряд самообороны неподалеку. Независимо, как блуждающие астероиды, мигрировали от одного социально-экономического полюса к другому одинокие неприкаянные сельские люмпены и временнопроживающие в селе — в лице Алешки Моджахеда, славного героя афганской войны (обесславленного в мирное время любовью к свежей рыбке, которую он обменивал у старух на мак); насквозь простреленного в бандитских разборках Валеры-Холеры Бескоровайного, который уже не первый месяц скрывался у отца с матерью от братвы; разукрашенной, как кукла, с мобилой в ухе, недавно депортированной из Германии Юльки — внучки гастарбайтерши Надези, вернувшейся после войны из немецкой неволи с девочкой в подоле, такой же рыжей, в селе поговаривали, что от немца. А что точно от немца, так это только теперь, через пятьдесят лет, стало известно, когда Надезина внучка Юлька потащилась в Германию деда искать.

Теперь же Юлька торчала, как шпала, на плотине, и эта фифа с телефоном в ухе с кем-то говорила по-немецки. Но село не обращало внимания на безбашенную потомственную гастарбайтершу. Село как завороженное смотрело на Озеро — так уважительно здесь называли достопримечательность, а также выдающийся памятник природы областного масштаба: огромное родниковое водохранилище — и молчало.

Последним, как и положено начальству, притопал на плотину запыхавшийся председатель сельсовета Игнат Карпович. Пот струился по его лоснящемуся лицу и красному затылку прямо за ворот белой, надетой по случаю Святого воскресенья, рубашки. Стараясь перекричать колокольный звон, золотыми волнами льющийся над селом, председатель завопил:

— Не расходитесь! Скоро будет милиция!

Милиция действительно прибыла скоро. Влетела на плотину в фургоне модели довоенного “воронка”, демократически модернизованном сиреной и мигалкой. Колокол у церкви смолк. Из машины вышли два милиционера в новенькой синей униформе. Не обращая внимания на толпу и небрежно поигрывая черными резиновыми дубинками, милиция важно, с большим достоинством прошлась по плотине до самых огородов, заглянула под прибрежные лозы и вербы, возвратилась, осмотрела заводи и, внимательно изучив ситуацию, сказала:

— Не расходиться. Ничего не трогать руками. Кто готов давать показания, может ехать с нами в сельсовет.

— За мной! — призывно махнул рукой председатель и, косолапя, побежал впереди милицейской машины к своему офису — старой развалюхе хрущевских времен, обновленной при Горбачеве зеленым деревянным крыльцом, которое сливалось с молодой зеленью старого, еще комбедовского парка.

Однако вслед за ним никто не устремился: желающих свидетельствовать категорически не нашлось. Все по-прежнему стояли, сплоченные единым желанием — скорее уйти: кто — на базар, пустынно желтеющий столами из некрашеных сосновых досок тут же, за плотиной, кто — в церковь, а кто — к своей хозяйской живности. Но не могли пошевелиться. Ошарашенные зрелищем люди стояли и тупо смотрели на Озеро, которое блестело против солнца толстым слоем живого серебра. Тупое молчание, как мерзлое болото, всколыхнула Тодося Овечья, самая старая и самая бедная в селе бабка, которая только теперь доплелась до озера, потому что жила вместе со своими овцами дальше всех — на краю села под самым лесом.

— Ой, божечки, — заголосила баба, — сколько живу, а такого горя не видела! А чтоб ему, кто на такое решился, руки повыкрутило-повывернуло и на плети высушило, чтоб не мог он ни ложки ко рту донести, ни умыть харю свою бесстыжую, чтоб глаза его света белого не видели, а ножищи — на травушку не ступили.

Отчаянный бабий вой задел людей за живое. Толпа заволновалась, закашляла, затоптала, будто ей под ноги жару сыпанули. Первым не выдержал молодой Дурында — бизнесмен и директор сельского базара:

— Чего это ты, баба, клянешь и проклинаешь здесь всех подряд?! — При этом лицо его покраснело, и это все заметили, особенно те, кто торговал каждое воскресенье на базаре и знал, как очень уж просил молодой Дурында у председателя сельсовета Озеро в аренду, чтобы форель разводить и здесь же, на базаре, своим людям продавать. Но просьбу Дурынды по форели председатель не поддержал, потому что, дескать, не приживется она в наших черноземных тинах, ей чистую горную воду подавай… И якобы конфликт между ними возник вплоть до ссоры, потому что горячий по молодости Дурында намекнул председателю на какую-то взятку, отчего тот осерчал и заорал: убирайся с базара! И вот теперь на базаре ни Дурынды, ни баб с молоком и яйцами, только пустые столы желтеют.

— Деточка моя золотая, — удивилась Овечья Баба словам молодого Дурынды. — Разве ж я всех проклинаю? Разве ж я что против добрых людей говорю? Я ж только ирода того проклятого кляну, что наделал столько горя и сраму нашему селу на весь свет, чтоб ему дорожки не найти при ясном солнышке и детей родных, чтоб ему…

— Да замолчи, баба! — Неожиданно взбеленилась внучка Надези, которая вернулась из Германии, и поговаривали, что с большими деньгами, потому что вроде бы нашла того бауера, который “сделал” ее бабушке ее маму, и тот откупился от своих неожиданных родственниц. И село этому верило, хорошо зная языкастую Надезю и ее рыжую “безотцовщину”. А деньги были, видно, немалые, потому что Юлька носилась по районному начальству, выбивая разрешение построить у себя в огороде, над самым Озером, кафе. Другое дело, кто в то кафе пойдет, разве что вольные казаки Моджахед и Холера… Но Юлька на это не обращала внимания, бегала и стыдила тупую деревенщину Европой. В Европе, дескать, никто в воскресенье не жарит-не парит, все дружно идут в кафе и там сидят целый день, попивая кофе и пиво. Сельские молодухи от смеха аж за бока хватались, представляя себе, как это они, хозяйки, да при мужьях, будут сидеть в том кафе и ждать, пока им безмужние одиночки кофе поднесут…

Но в данный момент Юлька была со всеми заодно: как бы Овечьей Бабе рот заткнуть.

— И ваще: — хенде хох и дранг на хауз! А то завелась тут: а чтоб тебе, а чтоб мне… — поддержал Юльку дед Мисник. — Причитает, как за своим добром. А тебе какое дело, кочерга старая? Это что — твои овцы утопли?.. Вылезла на люди раз в жизни и орет, как чокнутая!