В разговор вмешался боярин Федор Давыдович.
– Однако, Литва-то оставила в вас недобрые семена свои, – семена лжи и непризнательности. Не вы ли прислали сановника Назария и вечевого дьяка Захария назвать князя нашего государем своим и после отреклись от собственных слов своих? Не вы ли окропили площади своего города кровью мужей знаменитых, которых чтил сам Иоанн Васильевич? Не вы ли думали снова предаться литвинам… Теперь разделывайтесь же с оружием нашим, или сложите под него добровольно свои выи, одно это спасет вас.
Князь Иван добавил в заключение:
– Долго терпел князь наш нестерпимое, но теперь обнажил меч свой по слову Господню: «Аще согрешит к тебе брат твой, обличи его наедине, аще не послушает, – поими с собой два или три свидетеля, аще же тех не послушает, повеждь церкви, аще же церкви не радеть станет, будет тебе яко язычник и мытарь». «Уймитесь и буду вас жаловать», писал вам великий князь, – но вы не правым ухом слушали слово его, и милость его прекратилась к вам. Заключенных горожан также не освободит великий князь, так как вы сами прежде жаловались на них, как на беззаконных грабителей отчизны вашей. Ты сам, Лука Исаков, находился в числе истцов, и ты, Григорий Киприянов, от лица Никитиной улицы, – продолжал князь Иван, обращаясь то к тому, то к другому. – Мои уста произносят слова великого князя. Будете хотеть образумиться, вам условия ведомы, а то меч помирит нас, хотя и не он поссорил.
С поникшими головами слушали новгородцы увещания московских воевод и, сказав, что они сами ничего решить не могут, вышли из палатки и немедленно отправились восвояси, под охраной великокняжеского пристава от далеко не мирно настроенных против них московских дружин.
Вскоре после их отъезда двинулись и московские дружины к Городищу для занятия монастырей, чтобы новгородцы не выжгли их.
Воины смело вступили на лед озера Ильменя.
– Настало время послужить государю! За нас правда и Бог Вседержитель! – говорили они.
XVI. Перед осадой
Возвратимся на время в Новгород, дорогой читатель, и посмотрим, что делалось там во время похода Иоаннова.
Вечевой колокол гудел чуть не ежедневно, и на дворище Ярославовом собирались посадники и старосты всех улиц в ожидании ответа Иоанна на запись их.
Архиепископ Феофил был неусыпным блюстителем тишины и спокойствия, несмотря на то, что Марфа с тысяцким Есиповым и с литовскою челядью всегда успевала перекричать даже вечевой колокол.
Ворота чудного дома Борецкой были широко отворены не только для клевретов ее, но даже для нищей братии, для всех, кто желал утолить свой голод и жажду.
Служители Марфы, кроме того, щедрою рукою рассыпали монету толпившемуся на дворе народу, и последний, под влиянием хмеля, оглашал воздух восторженными в честь щедрой хозяйки криками.
Борецкая, окруженная всегда толпой своих приверженцев, осушавших бесчисленные кубки, с восторгом прислушивалась к этим крикам.
Она владела несметными, непрожитными богатствами и, лишившись своих сыновей, видя свою темную одинокую будущность, не знала, кому передать свои сокровища, а потому, всецело отдавшись честолюбию, решилась купить ими историческую славу.
Она достигла этого, хотя слава ее печальна.
Наконец ожидание посадников и старост окончилось. Радион Богомолов прибыл в Новгород с ответной грамотой от московского князя и проехал прямо на вече.
Народ повалил туда со всех сторон, столпился на дворище Ярославовом и стал неистовыми криками требовать скорейшего прочтения грамоты.
Новоизбранный дьяк веча, испросив благословения у владыки Феофила, поклонился во все стороны, поднял вверх руку и замахал бумагой над шумевшей толпой.
Чтобы показать собою пример уважения к московскому князю, Феофил снял свой клобук и, наклонив голову, почтительно и внимательно слушал запись, но когда дело дошло до складной грамоты, лицо его побледнело, как саван, посадники невольно вздрогнули, а народ, объятый немым ужасом, не вдруг пришел в себя.
Марфа Борецкая, значительно переглянувшись со своими, первая вскочила со своего места:
– Ну, что скажете вы теперь, советные мужи Новгорода Великого? Прячьтесь скорей в подпольные норы домов своих, или несите Иоанну на золотом блюде серебряные головы чтимых старцев, защитников родины. Исполнились слова мои: опустились ваши руки. Кто же из вас будет Иудой-предателем? Спешите, пока все не задохлись еще совестью, пока гнев Божий не разразился над вами смертными стрелами.
– Напрасно ты нас упрекаешь, боярыня, в таких зазорливых делах. Пусть вражеский меч выточит жизнь мою, а я все-таки останусь сыном, а не пасынком моего отечества! – возразил ей тысяцкий Есипов.
– Честь тебе и слава! – отвечала Марфа. – Все равно умереть: со стены ли родной скатится голова твоя и отлетит рука, поднимающая меч на врага, или смерть застанет притаившегося… Имя твое останется незапятнанным черным пятном позора на скрижалях вечности… А посадники наши, уж я вижу, робко озираются, как будто бы ищут безопасного места, где бы скрыть себя и похоронить свою честь…
– Боярыня! – воскликнул гневно посадник Кирилл, предупредив своих товарищей, – честь такая монета, которая не при тебе чеканилась, стало быть, не тебе и говорить о ней. Теперь одним мужам пристало держать совет о делах отчизны, а словоохотливые языки жен – тупые мечи для нее…
Борецкая вздрогнула, но не вдруг ответила, стараясь подавить свое волнение:
– Давно замечала я, но теперь ясно вижу, в кого метят стрелы твои, Кирилл. Черный язык твой хочет закоптить и меня, чтобы унижением моим лишить Новгород всякой опоры. Ты давнишний наветник Иоанна московского, ты достоин наград изменников Упадыша, Василия Никифорова и других злоумышленников против отчизны нашей… Кто из вас сохраняет еще любовь к бедной родине нашей, – обратилась она ко всему собранию, возвышая голос и окидывая всех вызывающим взглядом. – Допытайте этого неверного раба острием вашим и вышвырните им из него змею – душу его, а то яд ее привьется и к вам.
Кирилл вспыхнул.
– Славь Бога, – крикнул он ей, скрежеща зубами от ярости, – что ты далеко каркаешь от меня и руки мои не достигнут тебя, гордись и тем, что дозволяет честное собрание наше осквернять тебе это священное место, с которого справедливая судьба скоро закинет тебя прямо на костер. Товарищи и братья мои, взгляните на эту гордую бабу. Кто окружает ее?.. Пришельцы, иноземцы, еретики… Кто внимает ей? Подкупные шатуны, сор нашего отечества.
– Заклепайте его в кандалы и швырните на разщипку копий и мечей! – кричала в свою очередь Марфа, задыхаясь от злобы, своим челядинцам.
Ее крик был бы исполнен, если бы народ не уважал этого посадника, не раз доказывавшего ревностную приверженность отечеству.
Марфа, увидя, что слова ее не оказывают действия, умолкла.
Замолчал и Кирилл.
– Что нам теперь делать и с чего начать? – спросил тысяцкий Есипов.
Феофил, сидевший до сих пор с поникшей головой, поднял ее и проговорил:
– Сами виноваты вы; великий князь вправе обрушить на головы ваши мстящую десницу свою; смиритесь и дастся вам отпущение вины.
– Нет, владыко, твое дело молиться о нас, а не останавливать оружие наше! – возразили ему. – Иоанн ненасытен и меч его голоден, да мсковитяне зачванились уж больно: мы ли не мы ли! Кто устоит против нас? Посмотри: чья возьмет. Мы сами охотники до вражеской крови! Если не станем долго драться, то отвыкнем и мечом владеть.
Более благоразумные и рассудительные говорили:
– Словами и комара не убьете! Где нам взять народа против сплошной московской рати? Разве из снега накопаем его? У московского князя больше людей, чем у нас стрел. На него нам идти все равно, что безногому лезть за гнездом орлиным. Лучше поклониться ему пониже.
– Да он и сожнет наши головы, как снопья снимет! Кланяться ему все равно, что вкладывать в волчью пасть пальцы! Лучше же с него шубку скинуть! – кричал народ, подстрекаемый клевретами Марфы, и перекричать разумных.