Это было удивительно, даже страшно. Маленький головастый цыган казался мне колдуном. И я в этом уверился и уже ждал, что сейчас старик прикажет лошадям, и они заговорят по-человечески.
— Дедушка давно, еще молодым, в цирке работал, — сказала Роза гордо. — Артист был, красивый, а как спину сломал, обратно вернулся в табор…
Старуха подкладывала в костер хворост, зевала и что-то ворчала, кажется, ругала Кондраху. Кони, устало поводя боками, окружили старика, а он ломал лепешку и угощал их, ласково похлопывая по шеям.
Пришли молодые цыганки с котлом воды, снова подвесили его на оглоблю. Вдруг маленький цыганенок заплакал и полез на руки цыганки в желтых сапожках, стал грозиться кулаком.
По склону лощины ленивой развалочкой к табору спускались двое мужиков. Роза спряталась за мою спину, зашептала: «Нехорошие люди, нехорошие люди! Беда!» Кондраха, глядя на них исподлобья, собирал в ладонь кнут. Колени у него мелко тряслись.
Мужики подошли к костру. Длинный, в рыжем пиджаке, подпоясанном ремнем, в широченных суконных брюках заглянул в котел и пинком опрокинул его в огонь. Взвился пар, угли зашипели, длинный засмеялся. Голос у него был бабий, а лицо как из перекисшего теста, дряблое, с желтизной. «Не балуй, Жбан!» — сказал второй мужик и поправил висевшую на плече стволом вниз коротенькую ладную винтовку.
Я на всю жизнь запомнил его белесые пристальные глаза под широкими черными бровями, тупой, с ямочкой, подбородок, залепленный в двух местах бумажкой. Видно, когда брился, порезал.
— Что я тебе вчера говорил? — спросил Кондраху мужик с винтовкой. — Прочь отсюда, цыганская сволочь!
Старик молчал, опустив голову. Босоногая цыганка проворно схватила корявый сук, замахнулась:
— Ты уйди! Нашу таборную волю Советская власть не трогает! Мы цыгане-кочевники, а лавок не грабили, людей не убивали, Яшка!
Мужик сделал какое-то неуловимое движение, и цыганка, икнув, упала. Старик отступил на шаг, и восьмигранный злой кнут сам собой отбежал назад для удара.
— Ги-ги-ги! — затрясся длинный, и в костлявом кулаке у него, точно выпрыгнув из рукава, очутился наган.
Старуха схватила горсть углей и взвыла от боли. Роза бросилась к деду и прикрыла своим телом. Я не знаю, что случилось со мной, будто какая-то сила подняла меня и кинула на длинного, а другая сила ударила в лицо и отшвырнула через оглобли кибитки. Следом прогремели три выстрела.
Дальше в памяти сохранились лишь обрывки. Испуганные глаза Лешки, вытирающего мне разбитые губы рубахой. Тоскливое ржание гнедого Орлика, встающего на передние ноги и падающего. И еще один выстрел. Плачущий Кондраха на коленях перед убитыми лошадями. Цыганки, запихивающие в телеги какие-то тряпки. Длинный бандит, закладывающий в барабан револьвера патроны.
Потом бандиты направились вниз по широкой лощине. Шли они медленно, не оглядываясь. Который был с винтовкой, нагнулся, сорвал ромашку и заложил ее за ухо.
Потом молодые цыганки, Роза, старуха и Кондраха впряглись в оглобли. Мы с Лешкой помогали, подталкивая телеги сзади. Я упирался так, что не хватало дыхания, плевался кровью и тихо скулил. Мне было страшно.
— Вот, каля-маля, и весь разговор, — сказал старый цыган, прощаясь с нами, когда кибитки выкатились на большак. — Жалко коней, ай, жалко! Но слава, что сами живые… Гей, люди, трогай!
Из тряпок в первой кибитке вылез мальчишка и что-то закричал, показывая бабам кнут.
Цыганки запели хриплыми рыдающими голосами и в легли в оглобли.
«Прокосная» уха
Начала сенокоса мы ожидали с нетерпением, как праздника.
Первый день его и вправду праздник. И нарядов в нем много, и песен, и рабочего задора. Все показывают себя, не жалея сил. И мы, мальчишки, участвуем в работе наравне со взрослыми.
Потом-то праздничность слиняет. Начнется страда. Страдание. Вот уж метко окрестил народ уборочную пору. Хоть еще тысячу лет голову ломай, а другого названия не придумаешь.
И сна в сенокос мало, и еда скудная — кислое молоко да квас. Утром в прохладе еще бодришься. В полдень — невмоготу. Духота. Зной. Оводье и слепни — тучей. Жалят, хоть кричи. Лошади бьются. Того и гляди вывернут оглобли или опрокинут навьюченный до неба воз. А дню нет конца.
Даже нам, мелкотне, которой труд еще не в обязанность, а только в удовольствие, — тяж ко. Ничего не попишешь, так устроена жизнь. Праздник в ней отдельно, а работа отдельно.