Семенихин Геннадий Александрович
Новочеркасск: Роман. Книга третья
Часть первая. Фронт
Ныне иные наши модные мемуаристы и беллетристы чрезвычайно любят описывать первый день войны и нередко начинают свое описание с того, как седеющий, потрясенный обрушившимся на страну бедствием человек, которого вскоре стали именовать Верховным Главнокомандующим, бесшумными шагами расхаживал по своему кабинету, останавливаясь время от времени у стола, чтобы снять ту или иную трубку с бушующих звонками телефонов. С особым подобострастием описывают они тонкий запах табака «Герцеговина Флор», царивший всегда в кабинете, и то, как, вытряхнув из любимой трубки пепел, человек этот, больше всех отвечавший за судьбу нашей Родины, тотчас же снова набивал ее.
Герой моего повествования далек был в эти рассветные часы двадцать второго июня сорок первого года от того, чтобы думать, какими бесшумными были шаги этого человека, скрадываемые мягким ворсом ковра, и каким смятенным от горя его лицо со следами давно перенесенной оспы, отражавшее скорбь, а может, даже и некоторую растерянность перед огромной бедой, ворвавшейся в нашу жизнь, которую ни один смертный, а может, даже и бессмертный, не мог бы теперь предотвратить.
Сержант авиационного полка средних бомбардировщиков, которые плюс к тому назывались в ту пору еще и скоростными, полка, базировавшегося на далеком от столицы аэродроме на территории Белорусского Особого военного округа, стрелок-радист по штатной должности Вениамин Якушев был далек и близок от этого. Далек, потому что так никогда и не ощутил запаха трубки, зажатой во рту первого человека страны, а близок, потому что накануне вместе с двумя своими дружками, такими же, как и он сам, сержантами, смотрел кинобоевик «Если завтра война» и, ложась в казарме на жестковатую койку, шепотом обменивался с ними своими впечатлениями.
— Все-таки это очень легко в киношке получается, — задумчиво говорил он. — Раз, два — и наши в Берлине. А будет ли так?
— Зачем же мучиться сомнениями? — усмехнулся один из его дружков. — Лучше спроси об этом у какого-нибудь компетентного товарища.
— У кого же? — со смехом развел руками Якушев.
— Да хотя бы у нашего политрука Сошникова. Тебе это легко. Все-таки на одном самолете летаете, в одном экипаже.
— Завтра спрошу, — сонно пробормотал Якушев и умолк, потому что в дверях показалась рослая фигура старшины эскадрильи Волкова.
— А ну, разговорчики! — прикрикнул тот. — Для вас команда «Отбой» не существует, что ли?
— Ходят слухи, что с завтрашнего дня она будет отменена, — весело пошутил Якушев, совсем не подозревая, насколько был близок он к истине.
Утро двадцать второго июня взорвалось войной.
Вениамин Якушев очнулся от неожиданного окрика. Худенькая девичья фигурка в не по росту длинном халате, перехваченном на спине длинным шнурком, нависла над ним.
— Ты во сне звал какую-то Цаган. Кто она? Ты ее любил? — спрашивала медсестра так громко, что он невольно вздрогнул и огляделся по сторонам.
Госпитальная палата была наводнена мраком, но он уже редел, и за окнами небо постепенно изменялось. Встречая новый невеселый день, оно сдавалось на милость запоздалому осеннему рассвету. На соседних двух койках похрапывали такие же, как и он, раненые. Что-то пробормотал во сне грузный пожилой политрук Сошников, заскрипела железная сетка под мускулистым телом Вано Бакрадзе. Уже проступал из ночи белый подоконник, заваленный шлемофонами и планшетами с картами района боевых действий, на которых красными стрелами были обозначены изломы их последнего одинакового во всем маршрута.
— С ума ты сошла? — растерянно прошептал Якушев. — Их ведь побудишь!
— А какое мне дело! — яростно возразила Лена. — Ты, ты… ты предатель. А еще клялся, что навек будешь любить. Короток же твой век.
Подолом не первой свежести халата она вытерла лицо, а потом закрыла его, делая вид, что рыдает. Но хрупкие плечи ее на самом деле вздрагивали, и Вениамин не на шутку испугался, что она вот-вот наделает шума на всю палату. Он нерешительно прикоснулся к ее перманентной прическе.
— Лена, постой… Ну подожди, дуреха, — зашептал он ласково. — Цаган — это особая история.
— История? — всхлипнула девушка. — Значит, у тебя много было подобных историй? А утверждал, что я первая. Значит, врал? Какая же я у тебя по счету история!? Говори.
Не освобождаясь от его ладони, она присела на краешек кровати и тихонько всхлипнула. Якушеву стало ее необыкновенно жаль. В самом деле, она ведь по-своему была права, хотя эта правота и основывалась на недоразумении. Щемящее чувство жалости заполнило душу. Ладонь сползла на теплую шею девушки, а потом он и сам приподнялся, насколько это позволяла загипсованная нога, двумя руками привлек ее голову к себе. Он ожидал, что она разгневанно вырвется и вновь раздадутся в палатной тишине упреки, но Лена вдруг вся как-то поникла, опустилась рядом с койкой на колени и покорно прижалась к его лицу. Продолжая гладить ее по голове, Вениамин задумчиво проговорил:
— Цаган? Леночка, ты хочешь знать, кто такая Цаган?
— Еще бы, — тотчас же откликнулась медсестра. — Ты с ней переписываешься?
Якушев рассмеялся:
— Чудачка. Я ничего о ней не знаю вот уже на протяжении трех лет. И потом, откуда же она могла бы достать мой адрес? Так что успокойся, прошу тебя.
— Ну да, так я тебе и поверила, — обрадованным шепотом отозвалась медсестра. — А зачем ты ее звал во сне, да еще стонал при этом? Я бы иначе к тебе не подошла.
Якушев вздохнул. Запоздалый рассвет глубокой осени уже отчетливо высветил нехитрое убранство госпитальной палаты: койки с железными прутьями спинок, в белый стандартный цвет окрашенные табуретки, переплеты на оконных рамах и стекла, иссеченные мелким нудным дождем. Бледнозеленые Ленины глаза были неотрывно устремлены на него. Тоска и горечь светились в них.
— Она мне сегодня приснилась, Лена, — буднично промолвил Якушев. — Цаган спасла в калмыцких степях мне жизнь. Мне и моим друзьям — гидротехникам Олегу Лукьянченко и Сергею Нефедову.
Девушка с удивлением подняла на него глаза:
— Так то еще до войны было, да? Как же она могла такое сделать?
— Об этом долго рассказывать, — уклонился Якушев. — Я расскажу тебе лучше потом, когда все будут спать или ты принесешь мне костыли и мы удалимся куда-нибудь из палаты.
— Предложение принимается, — послушно отозвалась Лена. — Вечером все медсестры уйдут на дежурство, а у нас троих пересменок. Я свободна с десяти до двенадцати ночи. Ты в это время придешь?
— Прихромкаю, — усмехнулся Якушев. — Если костыли не отнимешь, разумеется.
— Я не зловредная, — отодвигаясь от него, промолвила девушка. — А сейчас пора уходить.
Якушев неохотно кивнул и закрыл глаза. Шороха ее удаляющихся шагов он уже не слышал. Он уносился в прошлое, и все окружающее для него померкло. Вениамин знал, что сила воспоминаний такова, что они порою начисто исключают из человеческого сознания настоящее. Он уже не слышал похрапывания Сошникова и редких постанываний Вано Бакрадзе, которому, очевидно, снилось что-то крайне неприятное.
Сознание переносило его в далекую калмыцкую степь. Нет, он увидел ее не весеннюю в нежном убранстве алых тюльпанов и ковыля, какой она бывает в самом начале мая, а ту, какой становится в августе, когда вся растительность вымирает вокруг и, кроме пыльной намети, ни одного зеленого бугорка не увидишь окрест. Лишь огромное, во все стороны вплоть до самого горизонта, расстилающееся свинцово-серое пространство с зыбучими сугробами песков, наметенными ветром-астраханцем, предстает глазу. Исчезают порой в то время погребенные этим песком караванные тропы, высыхают колодцы, ни один путник не выходит без серьезной надобности на похороненную под песком караванную тропу.
Судьба начинающих гидротехников занесла их после техникума в этот диковатый край. Было это в суровом тысяча девятьсот тридцать седьмом году. Их, всех троих: чахлого, желтолицего от малярии соседа Якушева по Аксайской улице Олега Лукьянченко, смуглого, несколько заносчивого осетина с русской фамилией Сергея Нефедова и самого Якушева — принял нарком земледелия республики, молодой дородный калмык с добрым, располагающим широкоскулым лицом. Беседа была короткой. Двоих он быстро отпустил, а Вениамина задержал.