И Веня остался один. Опустившись на скамейку, он обхватил руками левое окончательно выздоровевшее колено и погрузился в глубокое раздумье. «А ведь он прав, этот ворчливый, но такой добрый Арчил Самвелович. В его рассуждениях нет ни одного слабого звена. Тот ли это героизм, что украшает солдата? А впрочем, черт с ней, с этой чистенькой логикой. Она хороша здесь, вдали от войны. А там, когда все кипело и надо было решать, я заплатил кровью за жизнь этой глупой девчонки. Но она жива и сама, возможно, где-то перевязывает раненых, а то и выносит их с поля боя. С поля боя! — еще раз произнес горько про себя Веня. — Где же Лена? Почему уже два месяца нет от нее писем? В последнем она дважды с непонятной настойчивостью упомянула о том, как бы ей хотелось сейчас „погрызть мятного пряничка“. „Эх, к чаю бы его, сердешного“, — шутила она, и Веня понял, что, желая сообщить ему о своем местонахождении, но только так, чтобы ни в чем ее не заподозрила какая-нибудь девчонка из военной цензуры, намекала она на то, что будет вблизи от этого города. Неужели бои идут под Вязьмой, но по каким-то причинам об этом умалчивается в сводках? И еще поразила его одна не совсем понятная фраза. Лена тревожно сообщала: „Я теперь пишу тебе каждый день, но ты не сразу получишь мои письма“. Значит, она попала в такую обстановку, когда есть время писать, но нет возможности отсылать эти письма ему».
Якушев встал и медленно зашагал по аллейке к своему корпусу. Где-то гремела война, рвались снаряды и мины, выбрасывались летчики и воздушные стрелки из горящих бомбардировщиков, а он здесь, вдалеке от фронта, пил иногда и кахетинское вино, бродил по эвкалиптовым рощам, ежедневно поглощал летную норму в столовой, шкандыляя с костыликом, любовался ярко-синим небом, плавающим над заснеженным горным хребтом, а по ночам засыпал спокойно, твердо зная, что его не разбудит сигнал воздушной тревоги и тем более близкие разрывы авиабомб. «Где же теперь Лена?» — с тоской думал он и не находил ответа.
Лена шла усталым, разбитым шагом по топкой извилистой дороге. Чавкала грязь под ее сапогами, так же как и под сапогами остальных семи человек. Всего их было восемь. Девятого разведчики несли на сделанных из гибких березовых жердей носилках. Несли, твердо зная, что жить ему осталось не более нескольких часов. Перетасовывая в памяти события последней ночи, она так и не могла ответить себе на вопрос, почему столь бездарно провалился захват «языка», за которым они ходили в довольно глубокий тыл противника.
Поиск разведчиков, в который она с таким большим трудом выпросилась, начался удачно. Они углубились во вражеский тыл, сумев себя ничем не обнаружить при переходе линии фронта. Группе захвата удалось проникнуть в штаб резервного фашистского батальона, связать сонного обер-лейтенанта, но получилось так, что, попав под неожиданный обстрел, разведчики потеряли направление и стали пересекать шоссе вдалеке от расчетного места. И было уже по всему видно, что они не приближаются, а удаляются в сторону от линии фронта.
Тяжело раненный помкомвзвода Силкин попросил опустить носилки, на которых его несли, и оставить его одного.
— Ребятушки, грудь у меня разрывается, — упрашивал он. — Дайте пистолет с лишней обоймой, а сами идите. Я дорого жизнь продам свою, не беспокойтесь, вам же теперь самое главное «языка» генералу преподнести.
Но с этим никто не согласился. Его продолжали нести до той самой поры, когда с трех сторон брызнули автоматные очереди. Командир разведгруппы старший лейтенант Кротов первым схватился за грудь. Под растопыренными пальцами его ладони на гимнастерке расплылось темное пятно. Жадно хватая ртом сырой весенний воздух, он сумел произнести последние слова: «Ребята, держитесь». А потом захрипел и открыл глаза, остекленевшие, ничего не способные больше видеть.
Короткие очереди «шмайссеров» все приближались и приближались с разных сторон. Окружая разведчиков и смыкая кольцо этого окружения, немцы уже стреляли из-за стволов ближайших деревьев.
Лена видела, как их темные, какие-то совсем нереальные тени, припадая к молочно-белым стволам берез, перебегали с места на место, все крупнее и крупнее вырастая в ее глазах. А рядом раздавались стоны и один за другим падали ее друзья. Она удивлялась, что ни одна пуля ее не берет. Только над головой, и то очень высоко, затрещала от пулеметной очереди кора на березе и кусочки ее, мокрые от сока, упали на Ленину голову. Но тотчас же выстрелы смолкли, и гортанный голос раздался совсем рядом:
— Метхен! Брать живой.
Грустно усмехнувшись, она пожалела о том, что в школе у своей учительницы всегда имела по немецкому лишь тройку. Сквозь березняк отчетливо просматривалось асфальтовое шоссе. На нем стоял бронетранспортер и два легковых «опель-адмирала». Небольшая группа людей в темно-зеленых френчах и брюках на выпуск стояла у автомашин. Сомнений у Лены не оставалось. Это были фашистские офицеры. Расстреляв все патроны из винтовки, она бросила ее, уже ненужную, себе под ноги в запыленных, аккуратно сидевших на них яловых сапожках. В комбинезоне оставалась одна лишь лимонка, холодная, миниатюрная, покрытая черепашьим панцирем. И Лена подумала, что в ней теперь ее единственное спасение.
Под сапогами преследователей трещал валежник. Немцы окружили её со всех сторон. Был среди них и русский парень в затрапезном черном помятом костюмчике.
— Ты-то чего здесь, ублюдок? — зло спросила Лена, и парень, отводя глаза, обронил:
— Переводчик. Силой заставили. Разве под дулом автомата свою волю им выкажешь.
— Волю? — горько усмехнулась Лена и словно обожглась этой усмешкой. — Да разве она у тебя когда-нибудь была?
Подошел долговязый офицер в фуражке с высокой тульей.
— Гутен таг, метхен, — осклабившись, проговорил он. — Ты есть храбрая девушка, и мы тебя расстрел не будем. На шоссе стоит «опель-адмирал». В нем, как это есть по-вашему? Оберст, полковник люфтваффе. Он хочет с тобой иметь беседа.
Лена молча наклонила голову, и они пошли. Девушка в центре, немцы справа и слева по четыре человека, впереди долговязый офицер. Ей все еще казалось нереальным происходящее. Будто смотрит она какую-то оперетту и никак не может дождаться занавеса. Сквозь редеющий березняк вышли они на взгорок, и, ступив на асфальт, она подумала, что это и есть автострада Москва — Минск, которую однажды она видела в киножурнале незадолго до начала войны.
Нарядный темно-синий «опель-адмирал» и грязно-зеленый бронетранспортер стояли поперек шоссе. Дверца на «опеле» была распахнута. С мягкого сиденья смотрел на приближающуюся пленницу вальяжно развалившийся в машине белокурый голубоглазый человек. По тому, как засуетились вокруг солдаты и подводивший ее офицер, она поняла, что это и есть полковник. Мундир с голубоватыми петлицами на нем был расстегнут так вольно и широко, что была видна нижняя накрахмаленная рубашка. Ноги его были словно влиты в хромовые сапоги. На мундире этого немца Лена увидела значок люфтваффе и два Железных креста.
— Господин оберст, — угодливо закричал русский парень, — девку-то какую вам привели!
— О да, — вываливаясь из «опель-адмирала», пробормотал полковник, и только теперь Лена заметила, что он предельно пьян. — Гутен таг, мейне либен фрау. Я люблю русских фрау, — рассмеялся он и, выйдя из машины, вдруг как-то сразу подтянулся, застегнул мундир на все пуговицы и картинно выбросил руку вперед: — Хайль руссише фрау! Дизе метхен ист мейн либен фюрер.
Долговязый офицер, немного говоривший по-русски, быстро к нему подскочил и что-то залопотал. Лене подумалось, он укоряет пьяного, осмелившегося назвать ее своим любимым фюрером. На какое-то мгновение полковник умолк и вдруг оборвал говорившего беспощадным выкриком:
— Кретин! Да-да, это я вам говорю, Цвангер. Вы порядочный провокатор. Еще одно слово, и я вас застрелю. Как вы только могли подумать, что я, один из любимцев рейхсмаршала Геринга, сбивший двадцать два вражеских самолета, из которых десять английских, семь польских и пять русских, смог променять любовь к своему фюреру на подол какой-то русской девки. Шутки надо понимать, Цвангер. Жаль, что в абвере не научили в свое время вас этому. Так вы далеко не продвинетесь по службе. А эта фрейлейн… пусть она… — Он икнул и на несколько мгновений опустил свой подбородок на грудь, потому что хмель делал свое дело. — Эта девка… Она мне чертовски нравится, Цвангер, Вы только взгляните. Какие глаза, какая нежная грудь, как сказал бы иной поэт… Словом, я гуманист. Пусть она одну ночь пробудет у меня, а потом идет к тому, кого сама выберет. Но она вас не выберет за вашу лошадиную челюсть. Мы, немцы, культурная нация. Это лишь большевики пишут, будто мы насилуем русских женщин и девушек. Подведите ее ко мне.