— А разве я спорю, Александр Сергеевич. Кто же его из памяти выкинет, этот тридцать третий, когда даже детишки пухли с голоду. История когда-нибудь разберется, отчего он произошел. А мы — люди своего века, и глядеть нам надо только вперед, в будущее.
Александр Сергеевич недовольно махал руками и ворчливо протестовал:
— Ладно, Миша. Ты такой же идеалист, как и мой погибший брат Павел. Давай-ка лучше биквадратными уравнениями займемся. И знаешь, за что я математику обожаю? За то, что это бесклассовая наука. Ей нет никакого дела ни до вулканических извержений, ни до восстаний и революций, ни до того, как одни царедворцы сменяют других, ни до того, когда восходит и заходит наше великолепное светило, именуемое с древних времен солнцем. Математика — красивая, чистая наука.
— Неправда, — горячился Зубков. — Бесклассовых наук нет.
Александр Сергеевич щурил глаза и с подчеркнутой кротостью в голосе восклицал:
— Однако позволь, Миша. Но ведь треугольник был равнобедренным как во времена Диогена, изволившего, пользуясь отсутствием милиции, без прописки проживать в пустой бочке на территории Древней Греции, так и в наши бурные дни. Дважды два равнялось четырем и при нашествии Наполеона на Москву, и в то время, когда мой брат Павел скакал в боевых порядках кавалерии в боях на Перекопском перешейке, и в наши с тобой нынешние времена. Не так ли?
С минуту Зубков озадаченно молчал. А старый Якушев с видом победителя ехидно заключал:
— Ну, так что же? Давай подведем итог. Вот ты и исчерпал, батенька, свои аргументы. Позволю себе заметить, что одно упрямство никогда еще не приводило к победе.
— Неправда, — яростно протестовал Зубков. — А для чего, например, было у буржуев и капиталистов то же самое дважды два. Разве не для того, чтобы обсчитывать темных рабочих и крестьян? Вот и выходит, что та же самая арифметика в руках у одних использовалась для порабощения, а в наших руках для точного учета, потому что учет и есть социализм. А?
Александр Сергеевич не соглашался, и они продолжали спор.
Сейчас Зубков грустно вздохнул, вспомнив об этом. Потом мысли его переключились на иной лад.
Поднимаясь по Барочной улице, Зубков вдруг представил, каким всегда оживленным был этот спуск до войны зимой. Случалось, что в лютые от мороза и ветра дни его, идущего к Якушеву за помощью с тетрадями по геометрии и алгебре, с визгом обгоняли на санках мальчишки, издали начиная кричать: «Дяденька, посторонись!» Попадая на торчащие из снега осклизлые камни, полозья высекали даже искры. А почти напротив якушевского дома была сооружена так называемая «сигалка». Мальчишки насыпали снежный холм, тщательно его утрамбовывали, а затем добросовестно поливали водой. И появилась ледяная горка. Когда санки приближались к ней по крутому уличному спуску, даже у самых отчаянных захватывало дух. А что уж было говорить о девчонках! Скатываясь вниз с Кавказской улицы, они еще на полпути к «сигалке» начинали отчаянно визжать и, не выдержав, резко сворачивали либо влево, либо вправо, стараясь ее объехать. Чаще всего это приводило к тому, что санки переворачивались, и малодушные девчонки вываливались из них, теряя во время падения шапки, галоши, иной раз и валенки. Мальчишки, как правило, направляли санки прямо на пригорок.
На Аксайской считалось шиком перепрыгнуть на санках через «сигалку». Дух захватывало перед этим. Высекая искры, санки на предельной скорости взлетали с ледяного пригорка, и в жуткие, сладостные мгновения такого полета надо было уметь их удержать. Бывало, что, не желая повиноваться неумелым или робким рукам, они накренялись и, сбросив катальщика, становились набок. Потерпевший, почесывая ушибленный лоб или колено, а то и держась за подбитый глаз, виновато отходил в сторону, а иногда и, всхлипывая, ковылял домой под насмешливые голоса товарищей, не потакавших неудачникам и трусам, а зимние прыжки через «сигалку» продолжались своим чередом до полуночи, пока морозный воздух не начинали сотрясать разгневанные выкрики родителей: «Мишка, а ну марш домой!» или: «Васька, только вернись, уж я тебе покажу».
Усмехнувшись, вспомнил Зубков, как однажды Венька Якушев запоздно нагнал его у самой «сигалки», когда замедлить скорость санок было уже немыслимо, ошалело заорал:
— Дядя Миша, посторонись, зашибу!
Зубков уже ничего не мог поделать. И тогда Венька отчаянно взял вправо, вылетел из санок и покатился по земле, несколько раз перевернувшись при этом. Зубков подбежал к нему, помог подняться, участливо осведомился:
— Что, Веня, больно?
— Ерунда, дядя Миша, вот только щека.
Зубков наклонился и в отблесках фосфоресцирующего снега разглядел царапину.
— Ну, как там, дядя Миша? Кровь идет?
— Да есть немного. А ты что, крови боишься? — склоняясь, спросил Зубков.
— Да нет, не крови, — усмехнулся Венька. — Отца с матерью. Они, если кровь увидят, сразу раскудахтаются.
— Так ведь это же от родительской любви, — расхохотался Зубков, но своим смехом мальчика не ободрил.
— Им-то родительская любовь, — рассудительно высказался Веня, — а мне одно расстройство от этих воплей.
— Ничего, терпи, казак, атаманом будешь, — приободрил его Зубков. — Идем домой, я за тебя постою.
И он избавил в тот вечер мальчика от родительских укоров. А теперь этот Веня, залечив раны, может быть, уже летает на бомбардировщике снова где-то в оцепеневшем от зенитной пальбы небе, а если пока и не летает, то, как только выпишется из госпиталя, снова начнет летать. Вот и сделала война этого мальчишку с удивленными перед распахнувшимся огромным миром серыми глазами, наверное, суровым и зрелым.
На скрещении Мастеровой и Кавказской, у цементной трансформаторной будки, Зубков остановился, вспомнив, что именно здесь, на этом месте, белобандит подкараулил в темный, туманный вечер Павла Сергеевича Якушева и убил его двумя выстрелами из американского кольта. «Стрелял русский белобандит, — скорбно подумал Зубков, — только оружие было американское. Но тогда таких была горсточка, с которой легко было справиться, а теперь целая фашистская Германия прет на наши советские города и земли, закабалить нас мечтает».
Зубков мыслил прямолинейными категориями и не считал это за порок. В его логике никогда не было боковых ходов. Несколько лет назад, прослушав его выступление на партийном активе, тогдашний секретарь горкома партии Тимофей Поликарпович Бородин, к которому он теперь шел, задумчиво заметил:
— Хорошо и яростно ты сегодня говорил, товарищ Зубков, да только…
— Что означает ваше «только»? — перебил Михаил.
Густые брови над черными глазами первого секретаря задумчиво сдвинулись, и он вздохнул.
— Только дипломата из тебя никогда не получится, — безжалостно договорил Тимофей Поликарпович и вздохнул.
Михаил так никогда и не узнал, что мечтал тот сразу же после окончания техникума выдвинуть его на пост секретаря партийной организации индустриального института, но озадачился. А Зубков, сдвинув брови, вызывающе заявил:
— А я и не рвусь в дипломаты, Тимофей Поликарпович. Мне и на нашей донской земле хорошо. Там надо фраки носить, знать, когда какой рукой какую вилку или ложку за банкетным столом взять. Вот окончу техникум и в степи плотины строить махну. А разонравится мелиорация, на родимую шахту опять подамся. Примут назад с образованием техническим, не откажут, как блудному сыну.
Недалеко от трансформаторной будки стоял Иван Дронов, ушедший от Александра Сергеевича первым. С беспечным видом лузгая семечки, он весело окликнул подошедшего Зубкова:
— Ну что, отец Михаил, ловко я сработал? По-моему, у Якушевых ни Александр Сергеевич, ни гости так и не догадались, что мы знаем друг друга. Ишь, как трогательно знакомить стали. Так я жду ваших распоряжений.
Зубков посмотрел на ручные часы и встревоженно покачал головой:
— Ускорим шаг, Ваня. В нашем распоряжении пятнадцать минут осталось, Тимофей Поликарпович, вероятно, ждет.
Не проронив ни слова, они пересекли половину Александровского сада и по узкому проходу вышли к бывшему атаманскому дворцу, где теперь размещались городские организации. Обычно несколько чопорный и деловой, этот дом неузнаваемо изменился. Из-за высокого забора столбом валил дым в жаркое небо июня. Во дворе и в здании жгли папки с делами и секретными документами. На железных ступенях широкой лестницы, украшенной затейливыми вензелями, ведущей на второй этаж, стояли тщательно запакованные ящики с документами, которые предполагалось вывозить. Их стаскивали вниз красноармейцы, сержанты и старшины. Молоденький лейтенант с узкой полоской тщательно подбритых усов повелительно отдавал им команды. Никогда еще не видел Зубков такого количества военных в доме, где размещался горком партии и горсовет. И вновь горькая мысль шевельнулась в сознании: «Значит, уходим, и в этих коридорах через несколько дней застучат кованые фашистские сапоги и разнесется какое-нибудь баварское или берлинское наречие».