— Все чахнешь ты да чахнешь, Спиридон Ермолаич.
У Хлебникова в ярости подпрыгнула тонкая цепочка бровей.
— А тебе какого черта надо, калика ты перехожая! — взорвался войсковой писарь. — Тебе до меня какое собачье дело, пес брехливый?! Я еще допреж того, как от чахотки издохну, знаешь, сколько басурманов вострой шашкой порубаю, чучело огородное!
Белобородов испуганно закрестился и попятился от него.
Войдя в аникинский дом, Спиридон, приложив к губам ладонь, постарался сдержать предательский кашель и, когда это ему удалось, негромко обратился к хозяину:
— Вечер добрый, Лука Андреич. Меня за тобой послали. Ждут тебя у Федора Кумшатского в курене.
— По какой такой надобности? — пренебрежительно усмехнулся Аникин, но исподнюю белую рубашку на голой,? груди застегнул.
— У него все домовитые казаки собрались. Тебя да Фрола Семиколенова поджидают, чтобы разговор зачать.
— О чем гутарить собираются?
— Придешь, узнаешь, а я пошел.
Аникин наспех оделся, тонким кавказским ремешком подпоясал синий праздничный зипун, для приличия пообещал Анастасии скоро возвратиться.
…В прохладной обширной горнице богатого казака Федора Кумшатского, владельца двух окрестных мельниц, пивоварни и многих сенокосов, сидело человек пятнадцать домовитых казаков. На столе стоял огромный жбан с медовухой, окруженный объемистыми глиняными кружками. Каждый, если хотел, подходил к столу и наливал себе по потребности.
Лука Андреевич, покашляв в кулак, про себя решил, что разговор предстоит, возможно, долгий и перед этим стоит промочить горло. Взяв жбан в руки, он доверху наполнил пустую кружку, медленно, со смаком причмокивая, выпил. Толстый, с лоснящимися красными щеками, будто их только что распарили, Кумшатский снисходительно улыбнулся:
— Коль Лука Андреевич прибыл, можно и начинать. Дайте ему лишь жажду молодецкую утолить.
Убранство просторной горницы кумшатского дома заметно отличалось от других казачьих куреней. Здесь висели на стенах дорогие персидские ковры, увешанные саблями, пистолетами и кинжалами, а на гравюрах и картинах, исполненных маслом, были запечатлены эпизоды былых сражений. На стульях лежали вышитые золотистой тесьмой мягкие подушки. Шаги любого вошедшего были неслышными, оттого что пол был устлан скрадывающими звук коврами. В углу золотился целый иконостас, а от серебряной лампадки стлался приторный запах деревянного масла. За стеклами высокого буфета серебром и никелем отливали лафитники, соусники, вазы и кубки заморского происхождения. Но самой большой гордостью хозяина были многочисленные кадки с домашними цветами: фикусы, папоротники, пальмы, колючие кактусы образовали целый ботанический сад. Среди них стояла низкая скамеечка, застланная цветным ковриком.
Сейчас в горнице были заняты пожилыми состоятельными казаками не только все стулья, но и жесткие дубовые диваны, приставленные к стенам. А на низкой скамеечке, посреди кадок с цветами, сидел самый главный из черкасских богатеев, худой и сутулый от бремени лет Фрол Семиколенов, и задумчиво гладил сверху вниз обеими холодными своими ладонями мягкую, совершенно седую бороду. Кумшатский отвесил ему почтительный поклон.
— Фрол Аникеевич, все собрались. Ждем твоего слова.
Старец встал и заговорил глухим тихим голосом, так что все остальные слушали его напрягаясь.
— Други мои и братья. Вот собрались мы в курене у верного товарища моего Феди Кумшатского, дабы обсудить, как же нам жить дальше. Длинно говорить не стану. Всем вам уже ведомо, что с высочайшего повеления царя-батюшки решено превратить сильный и древний наш Черкасский городок в обыкновенную станицу, а заместо него стольным городом Войска Донского сделать Новый Черкасск, что порешили обосновать на безводной горе в урочище Бирючий Кут. Завтра утром ударят в колокола и все черкасские казаки высыпят на майдан выслушать волю нашего атамана Матвея Ивановича Платова, который всем нам прикажет готовиться к переселению. — Фрол чуть-чуть усилил голос, и на впалых его щеках вспыхнул неяркий румянец. — Меня вот-вот господь бог с этой земли к себе призовет, но я в вашу пользу хочу высказаться. Вот мы собрались здесь, почти все домовитые казаки городка Черкаеека. А почему нас именуют домовитыми? Да потому, что мы своим горбом, не в пример запьянцовской гулящей голытьбе, нажили и дома, и подворье, и торговлишку кое-какую. С нами никто не волен не посчитаться. В наших руках и лучшие куреня, и животина всякая. Рыбная ловля, сенокосы, мельницы. Так неужто мы должны будем все это побросать и в почтенных летах начинать на новом месте все сызнова? Где же справедливость, я спрашиваю? — Он обвел покрасневшими слезящимися недобрыми глазами сидевших в горнице и сипло продолжал: — Это голытьбе, у коей ни кола ни двора и одна лишь вошь за пазухой всего капитала, той легко перебираться на новое местожительство. А мы ведь не из того теста слеплены. Мы так не можем, ибо для нас тронуться с места — это сплошное разорение, ни больше ни меньше. Верно ли я гутарю, станишники?
— Верно! — заорали в один голос сидевшие у самой двери братья Сипягины.
— По справедливости речь ведешь, Фрол Аникеевич, — пробасил неопрятно одетый и заметно хмельной прасол Митрий Коробков.
— Не можно нам переезжать в Бирючий Кут! — прорезал синий от горевшей лампады воздух горницы дискант рябого Власа Бирюкова. — Воспротивиться разом всем надо. Пусть и атаман к нам прислушается, раз считает домовитых первой опорой.
— Не поедем, пускай без нас новый город строится! Нам и здесь хорошо! Откажемся! — выплеснулись разгоряченные голоса. Федор Кумшатский с наслаждением растянул в улыбке красные влажные губы, такие толстые, что казалось, с них вот-вот закапает жир.
— Тише! Не все разом, станишники. Надо, чтобы каждый объявил свою волю отдельно. Я буду выкликать, а вы гутарьте. Братья Сипягины?
— Не поедем! — закричали со своего места оба брата.
— Кондратий Козорезов?
— Остаюсь в славном городе Черкасске.
— Назар Докукин?
— Пускай Новый Черкасск без меня строится, — ответил кривоногий моложавый казак под общий смех. Федор Кумшатский расцвел в новой улыбке.
— Молодцы, станишники… Давайте так и будем завтра на майдане держаться перед самим атаманом, и наша возьмет. Ты что скажешь, Лука Аникин?
Лука Андреевич почувствовал, как взгляды всех находившихся в горнице богатых казаков устремились на него. Аникин, растерянно озираясь, поправил полы темно-синего зипуна, зачем-то потрогал высокий, стоячий ворот домотканой рубашки.
— Я зараз еще не отвечу, — не поднимая головы, вымолвил он тихим-тихим голосом, который за неулегшимся шумом многими не был услышан.
— Что-что? — переспросил Федор Кумшатский. — Тише, станишники. Сказывай погромче, Лука Андреевич.
Аникин выпрямил плечи и остро взглянул на расшумевшихся домовитых казаков.
— Повоздержусь я трошки, станишники, — заявил он решительно. — С мыслями собраться надо, подумать. А зараз я к ответу не готов, не гневайтесь.
По горнице пронесся вздох недоумения, и стало тихо-тихо. Только Фрол Семиколенов, поглаживая седую длинную бороду, воскликнул с неодобрением:
— Вот тебе и накось! А мы-то ждали от него твердого казачьего слова. Утешил, Андреич, нечего сказать!
У хозяина куреня Федора Кумшатского с мясистого лица быстро сошел румянец.
— Ладно, Аникин, — сказал он примирительно, не без труда подавив в себе вспышку злости. — Думай. Да только пословицу не забывай про индюка, который думал, думая да и…
— У тебя памяти занимать не буду, — резко оборвал его Лука Андреевич и, нахлобучив на голову шапку с бархатным верхом, прямой походкой покинул курень.
На улице его опахнуло ночной прохладой, в глаза успокаивающе плеснулось темное небо с рассеянной среди звезд пыльцой. В черкасских домах уже угасал свет, доносился скрип уключин — очевидно, возвращался с лова рыбачий баркас. Чей-то старательный тенор выводил старинную добрую песню, и она далеко стлалась по-над разливом.