Рижанки, как марионетки, продолжают извиваться в бесконечной свистопляске. Мы быстро приходим в себя за рулём нашей жёлтокожей «тойоты», направляющейся в полуразрушенный, наполовину сгоревший Лоуер Ист Сайд — район нижнего Манхэттена. В свою мастерскую на 6–ой улице, чудом сохранившуюся среди руин. Ощущаю себя негром в покинутом рижском еврейском гетто, залитом кровавым катком после ноябрьско–декабрьских аукционов Румбулы. Рижская братва кричит мне, что обязательно отдаст долг в ближайшие дни. Но это никогда не произойдёт. А пока… с 58–летием, прими сердечные поздравления от всей Риги!
На стене моей бардачной концлагерно–нью–йоркской мастерской портрет застенчиво улыбающейся молодой девочки по имени Люба. Она приветствует меня: «С 58–летием, мой всё ещё любимый рижанин! Облегчи свои даты и жизнь, ради меня. Как вы там говорите… «береги свои яйца». Она смущённо поворачивает головку в сторону и, наверное, краснеет, но чёрно–белые цвета старой фотографии скрывают от меня её зардевшийся румянец на юных щеках. Люба навсегда останется для меня 16–летней девочкой, уничтоженной в столь юном возрасте. Ей всегда будет 16, как на этой фотокарточке, в отличие от нас… Я всматриваюсь в её чистые одухотворённые глаза и жаждущие поцелуя полные губы. И отчётливо представляю себе эти задыхающиеся, стонущие алые губы, в тот момент, когда 16–летняя Люба, нагая, уткнувшись лицом в землю, лежит в рижской румбульской яме–захоронении и шепчет: «Где ты, Боря, любимый?.. Хам!, — не со мной…»