Перловая каша с мясными консервами была чересчур горячей, и, пока она остывала, я наблюдал за бойцами. Ели они молча, сосредоточенно, будто выполняли какую-то серьезную задачу. У всех были одинаковые котелки, но разные ложки: остроносые из алюминия и круглые из дерева, а то белые или расписанные золотистым лаком. Были даже трофейные, складные, с двумя черенками — ножом и вилкой. У крайнего молоденького солдата, сидевшего на перевернутом ведре, была особая ложка — свинцовая, с толстой ручкой и с круглой шишкой на конце. Такие ложки, помню, в людиновском лесу выливали из пуль, из головок снарядов партизаны. Но как только было возможно — мы выбрасывали эти неуклюжие, тяжелые черпаки, заменяя их штампованными. Сейчас удивила не сама ложка и не то, что молодой солдат носил ее с собой. Меня заинтересовала вырезанная на черенке глубокая, потемневшая надпись: «Карс 1855». Я спросил хозяина, что это за метка. Он перевернул ложку и показал мне другую надпись: «Ляоян 1904». А на выпуклой стороне черпака была высечена звездочка и полукруглой радугой под ней еще одна отметка: «Перекоп 1920 год. Вавилов». Оказалось, первую надпись сделал дед солдата — еще в Крымскую войну, вторую — отец, в японскую, а третью — старший брат, в гражданскую.
— А где же твоя роспись? — спросил я солдата.
Он улыбнулся:
— Дойду до конца войны, тогда и вырежу.
ПОТЕРЯННАЯ ТРУБКА
Я УЗНАЛ фамилию хозяина ложки, имя его и отчество и записал эту историю себе на память. А после, когда шел в дивизию, пожалел: сколько было у меня на войне таких вот случайных, интересных эпизодов, и все они остались незаписанными. Например, тот случай с трубкой.
Пришел в нашу роту из госпиталя новый солдат — Силаев. И после первого же боя, когда мы заняли поселок на горе, исчез. Куда — никто не знает. Пошел слух, что вернулся он под гору, на поле ратное. Зачем? Друзей у него пока не было, разыскивать среди убитых ему некого. «Трубку он, наверное, потерял», — догадался вдруг сержант. «На кой она ему? Зовите парня сюда — свою отдам», — пообещал я. А трубка у меня солидная, прямая, как оглобля. Сосу дымок по настроению, когда захочется, — табак в чубуке никогда не гаснет. В роте у нас были разные трубки: изогнутые, с колпачками, коротенькие носогрейки и подлиннее — боярыни. Держать их в зубах, говорят солдаты, — наслаждение. Но моя бельгийская трубка лучше всех других.
Сержант вздохнул: «Не возьмет он вашу. Его трубка — особая. Сам ее вырезал и обкурил в партизанском отряде». — «Нет, кажется, в окопах, — вмешался другой солдат. — Еще под Москвой...»
Вскоре пришел Силаев — довольный, сияющий. «Нашел?» — спросил его сержант. Солдат кивнул головой и показал не трубку, а черт знает что. Чубук вырезан из корявого нароста какого-то дерева и похож на узловатый кулачок старушки. А мундштук просверлен горячим гвоздем в неошкуренной тонкой веточке этого же нароста. «Выбрось, — посоветовал сержант: — Похожа на дуек». — «Это что за птица?» — «Леший. Колдунья». — «Нет, ни за что не выброшу», — покачал головой Силаев.
Тогда я предложил ему свою трубку: «Поменяемся?»
— «Спасибо, товарищ лейтенант. Лучше я вырежу вам другую».
Нет, видно, дорога была Силаеву именно его трубка.
В разговор вмешался командир второго взвода: «Говорят, один наш писатель собирает всякие трубки — всех времен и всех народов. А такой вот у него наверняка нет».
В тот день я не спросил Силаева, что за тайна у его трубки. А потом уже спросить было не у кого...
«ЕСТЬ УПОЕНИЕ В БОЮ...»
НЕ люблю я красивых слов, особенно в тяжелые минуты. Но однажды оправдал их. Бой уже окончился, и на высотке стало тихо. А старший лейтенант Гаврилов — командир нашей роты — никак не мог успокоиться. Ходил возбужденный по окопам и шептал что-то невнятное, будто молитву читал. Я даже пошутил:
— Богу молишься?
— Да нет, — смутился он. — И сам не пойму, что случилось. Когда началась атака и я увидел, что может она захлебнуться, почему-то вспомнилось в этой горячке стихотворение. Не все, а одна строка: «Есть упоение в бою». И я твердил эти слова до самого конца, даже теперь не могу от них отделаться.