О смерти он не думал, то есть мысли о ней приходили, конечно, но они были лишены трагизма или священного трепета перед ней. Он чувствовал, что времени остается мало, и потому каждая мелочь становилась для него весомой, ощутимой. Многое, мимо чего он раньше проходил не задумываясь, теперь удивляло и радовало его, будь это игра детей в песочнице или разговор со случайным попутчиком.
Из немногих воспоминаний, посещавших старика, одно было неизменным и частым: он, маленький, бежит босиком по траве, на нем белая рубашонка с закатанными рукавами, чтобы на них не были заметны дырки (иголка уже не берет материю — настолько она ветхая и застиранная). Худенький, босоногий, растущий в бедности, делящий со своими братьями и сестрами небогатую пищу и одежду, он бежит и бежит по этому некошеному лугу, выплескивающему на него холодную прозрачную росу с длинных упругих стеблей, которые тянут вверх к солнцу свое переливающееся одеяние, чтобы под его светом вспыхнуть еще ярче. И душа его, неокрепшая, не закаленная еще жизненными невзгодами, тянется к этому светлому и высокому, и текут слезы, не те слезы обиды, когда батя разок-другой проходится ремнем ниже спины, а слезы новые. И все смешивается в этом необыкновенном круге: сияющее солнце падает на траву, налитую утренней росой, и пронзительность лучей рассекает пространство восходящего летнего дня. А он, зареванный, задыхается от восторга, от нескончаемости луга, от простора будущей жизни, и перед ним встает что-то неразгаданное, радостное…
Воспоминание это стало для старика чем-то необходимым и с годами приобрело некоторую декоративность, приукрашенность от бесконечного повторения. В минуты приступов боли оно так же приходило к нему, но было даже не противопоставлено боли, а по своей обостренности сплеталось с ней…
…Боль так же неожиданно прошла, как и появилась, отпустила внезапно, от нее остался только металлический привкус во рту, да еще слабость. Старик встал с кровати и долго поправлял скомканное одеяло, разглаживая его складки. Внезапно тошнота подступила к горлу. Старик засуетился, вспомнил, что еще не завтракал. Он открыл хлебницу, там на дне валялась засохшая корка, обросшая белесыми чешуйками плесени.
Надо было идти за хлебом. Слабость еще не прошла, а старик уже натягивал пальто, стараясь быстрей избавиться от его тяжести. Неожиданно в дверь постучали, и тут же она распахнулась. Светлый квадрат дверного проема почти полностью заслонил широкоплечий мужской силуэт.
Сильные руки сжали старика. Он, пытаясь разглядеть нежданного гостя, пробовал инстинктивно освободиться от этих объятий, и в конце концов не разглядел даже, а почувствовал:
— Колька, сынок!
И вновь объятие закружило старика, пахнуло незнакомыми запахами дорогих сигарет, одеколона.
— Что ж ты, как красна-то девица надушился? — спросил старик. Колька загоготал — радостный, выставив вперед чисто выскобленный подбородок.
И оба они смеялись, глядели друг на друга, понимая, что смеются не этому, и были довольны друг другом, этой встречей. Насмеявшись вдоволь, они устало замолчали, лишь губы их оставались растянутыми в улыбках. Колька опять бросился к старику, прижимаясь ярким влажным ртом к его воспаленной щеке.
…В комнате Колька долго с жадностью глядел на измученное лицо отца с нездоровым оттенком желтизны. Оба молчали, не зная, как продолжить разговор, — ничего не приходило на ум, кроме дежурных неопределенных фраз: «Ну как жизнь? Каким ветром?» А что-то важное ускользало от них, и неуклюжие фразы провисали в воздухе, оставляя чувство неловкости. Колька первый справился с этой отчужденностью и уже затараторил привычно, увлеченный своими проблемами, — глубокая складка врезалась в его лоб, в глазах промелькнула озабоченность.
Старик внимательно следил за его уверенным лицом, притягивающим к себе обаянием, — ему было уже тридцать пять, и черты лица приобрели большую мужественность и сдержанность, но в остальном это был тот же Колька — жизнерадостный, ловкий, красивый…
— С женой-то у тебя как? — некстати спросил старик.
Колька, рассказывающий что-то о своей работе, осекся, запнулся на полуслове, потом махнул рукой:
— А ну ее!
Старик промолчал, чувствуя, как постепенно угасает радость встречи с сыном и надвигается безотчетная усталость. Колька это молчание расценил как деликатность и, не желая оказаться неоткровенным с отцом, пустился в долгие объяснения.
Старик откинулся на спинку стула, прикрыл глаза. Он не видел сына пять лет, он соскучился, в конце концов. Это единственный, любимый сын, та нить, которая связывает его с прошлым. Неужели ему в тягость эта встреча? Нет, он просто устал, и еще этот приступ сегодня. Все поправится, надо только переждать этот трудный момент. И почему же Колька не предупредил о своем приезде? Неожиданные радости всегда с примесью какой-то непонятной горечи.