Выбрать главу

Нарядила осень вишню вербой, только заместо мягких, нежных почек — замершие ненадолго капельки воды. И показалось дерево сделанным из хрусталя, и почудилось оно волшебным, из сказки, так что перестать любоваться им можно лишь по одной причине, — когда стайка свиристелей, спутав капельки с ягодами, освищут вишенку, едва надкусив круглые льдинки.

И расплачется вишня… Или станет теплее немного?..

Даже продрогшая насквозь, жжётся крапива. Люди не умеют так. Они вянут куда скорее. Многим довольно чужого нелестного мнения, недоброго взгляда и слова, чтобы перестать быть собой, а взамен начать оправдываться, прилаживаться к тому, кто обидел нарочно. Зачем? Дабы избежать бОльшей боли, страха гущи.

Отчего она такова, внезапная, неумная тяга нравиться оскорбителю? Заискивая пред его бесцеремонным нахальством, не отыщется противовес содеянному тебе злу, но лишь усугубится оно.

А позволить себе быть собою — не из лёгких затея.

Едва сделается тепло, лёд тает мокрой салфеткой на поверхности пруда. Об руку с морозом ему куда лучше, и вновь он крепок, невзирая на заигрывания солнца. Зачем мы-то не так? И пусть даже сердце не изо льда, не от того не выходит похоже. Несомненности нет, — в правоте, в правде. Ведь… у каждого она своя, да? Но правильно ли, что эдак? Скорее, — ловчее, ибо шире дорога, проще разойтись, не тронув друг друга не то плечом, но взглядом. Всё на себя, всё в себе, всё о себе.

Нарядила осень вишню вербой, не уберегла от насмешек, а той, — хоть бы что. Весна докажет, от которого чего ждать: от кого сладки ягодки, а от кого одни лишь только листочки…

И без того…

Пылит снегом ноябрь напоследок. Пускает пыль в глаза зиме. Дескать, — одним лыком шиты! А та хохочет, разглядывая округу через приоткрытые двери, ходит из угла в угол, морозно скрипя половицами, стучит глухо накрахмаленными инеем юбками. Увешанная аквамаринами с алмазами, она, тем не менее, не выглядит простушкой. Расшитые самоцветами одежды зимы драгоценны в свой час, но никак не раньше.

Снег идёт целую ночь, — мелкий, едва заметный глазу, но уже к рассвету земля из-за него делается вровень: засыпаны впалые щёки оврагов. Побелели, ровно с берёзами и лица прочих дерев, — разгладились морщины стволов с наветренной стороны, посвежели, похорошели, приободрились чудок.

И всё бы ничего, да не совестно ли ноябрю? Умеет быть хорош и сам, без этих экивок, когда студён в меру, да карусель светила сеет лучи сквозь выкованные плети ветвей. А серебряный перламутр неба? Никогда в другое время не бывает оно столь строго и красноречиво. Глянешь на него, и стыдишься до слёз неумения своего срисовать его портрет, дабы любоваться им до следующего ноября.

Воды рек в ноябре холодны и прозрачны. Неутомимы плавные хороводы трав, склонивших головы по воле течений, просты они в однотонных своих нарядах. Подстать их неторопливым движениям — сонное мельтешение рыбьего царства. Покрываясь белым налётом, как запорошённые снегом, замирают они в бурой кашице ила, оставляя зимние воды без пригляда, пуская их на самотёк. Не пропадут, небось.

Расчерченное ракушками дно тускнеет, словно бы кто не вовсе погасил свет в комнатах, а притушил его на время отдыха. Покоен сей сумрак, степенен.

Метёт снегом ноябрь. Да не то стыдится себя, коли выдаёт чужое за своё? Определённо — зря. И без того хорош, и без того…

Не забуду…

У человека много страхов. Больше всего тех, коих не преодолеть ни за что. Хоть ты трижды герой. Страх каждый раз соприкасается с болью, что сочится сквозь прорехи надломленной ею души.

Невыносимо тяжело видеть недвижимым отца. Его сделавшееся слишком большим ухо, касающееся ровной подушки, знакомую морщину волнения, по причине непреходящего, истинного, неподдельного восторга жизнью, интереса к ней, которую не сумела разгладить даже смерть. Глядя на эту складку вдоль щеки, кружится голова, словно стоишь на краю обрыва, тщишься запомнить её до последней тени, на то недлинное человеческое «всегда», которого по всякую пору мало, и знаешь, что не забудешь. Никогда…

А бывает ещё… Внезапная встреча, неважно как и где, но вдруг, почти у лица возникает ободранный борт танка твоей страны. И ты ощущаешь его страдание, видишь в нём не железяку бездушную, но парнишку с содранной коленкой, что саднит, ломит, щиплет нещадно. Плакать-то перед другими нельзя? Так он и не плачет. Не от того, что стыдно, — кто осудить за что! — но дабы доказать, каков он, храбрец, показать пример.