Во время разговора Петрич по обыкновению жевал. Невнимательно выслушав мои восторги относительно лесов, вальдшнепов и гусей на озере, Петрич уточнил:
— И ты знаешь, где гнездятся все эти птицы?
— Да! Конечно! — Начал было я, но Петрич перебил меня кивком:
— Хорошо, я согласен. Ты покажешь мне, где они, мы придём, и убьём их всех.
После этих слов я буквально заледенел. Несмотря на то, что на дворе был прекрасный тёплый июнь, показалось, что некто подобрался сзади и со злым гаденьким смехом набил мне за ворот снегу. Я и представить себе не мог, что охота, это не зябкий стеснительный рассвет, не томный полдень, не драгоценный отлив гусиных крыл и их же насмешливый гогот из-под облаков, но то, другое, страшное и безысходное, которому несть места среди чувств живого человека, кроме безотчётного ужаса, непоправимости и несправедливости.
Я смотрел на Петрича, и сходство с любимым писателем стаивало с него вместе со снегом, холодным потом стекавшим по моей спине.
— Ну-с, так когда отправимся? — Поинтересовался Петрич.
— Я… Я за вами зайду… — Соврал я впервые в жизни, ибо до этих пор у меня не было причины лгать кому-нибудь.
Вернувшись домой, я насилу дождался отца со службы. Заслышав за дверью его шаги, кинулся навстречу:
— Папа! Папа! Спасибо! Спасибо тебе!
— За что? — Удивился он.
— Что отказался идти со мной… на охоту…
— А… это… — Отец улыбнулся. — Я рад. Правда. И горжусь тобою, сын.
Начитавшись Тургенева, один дремлет, облокотившись на обитый бархатом мха пень, в ожидании рассвета, а другой… Неужто они есть те, другие… Неужели это так?
Игольное ушко
Я нанизываю конфеты на зелёную нитку и развешиваю их на ёлке. Мрачная, не без причины, гримаса, под напором приятных милых воспоминаний о бабушке, сменяется на другую, — наивной рассеянности. Не от глупости, но от ожидания чуда. Больше обыкновенного, в эти минуты мне вновь хочется видеть бабушку рядом, слышать её слегка виноватый голос, ощущать вкусный запах, составленный из аромата чистого белья, пирожков и зачитанных ею до мягкости страниц книг.
Наряжая сосенку к Новому Году, бабушка украшала её множеством игрушек и конфетами, которые сшивала попарно: карамельку с шоколадной, шоколадную с карамелькой. «Гусиные лапки» семенили рядом с «Красной Шапочкой», «Мишки на Севере» скрипели по «Снежку». Бывало, я просился бабушке в помощники, но всякий раз неверно составлял пары. Не моргнув глазом, я связывал «Кис-кис» с «А ну-ка, отними!»
— Так не надо. — Просила бабушка и принимая из моих рук неверно собранные конфеты, разрезала нитки ножницами. — Кошка не самый лучший товарищ собаке. Они пробудут на ёлке некоторое время, не надо им ссориться хотя бы до Рождества.
— Конфеты же не живые! — Протестовал я.
— Ты в этом уверен? — Туманно возражала бабушка.
Заронив во мне зерно сомнения, она достигала своей цели, — я переставал вмешиваться в то, чего не понимал, и помогал в том, что у меня получалось лучше, чем у неё. Бабушка носила очки, поэтому часто просила меня вдеть нитку в иголку.
— Вдень?! — Неопределённым тоном просила она, протягивая одной рукой катушку ниток нужного цвета, а в другой иглу. — Не уколись только.
— Угу! — Радовался я возможности поучаствовать в очередной затее бабушки, и слёту продев нитку в едва заметное отверстие, возвращал иголку.
— Так скоро?… — Каждый раз удивлялась она, будто впервые, и я чувствовал себя сильным, умным, важным и очень нужным человеком.
…Я продеваю сквозь фантик конфеты зелёную нитку, чтобы повесить её на ёлку. Когда-то это удавалось легко, с первого раза, а вот теперь уже и сам щурюсь, да подолгу прицеливаясь на игольное ушко. Со стороны может показаться странным, что я не сержусь, не сетую. Более того, — улыбка медленно, улиткой заползает на моё лицо. Сперва поднимаются уголки губ, после морщинки подле глаз складываются в лучики, а затем радость переполняет и само сердце.
Одно только нехорошо — конфеты на моей ёлке одиноки, каждая сама по себе, ибо найти всякой пару подстать так, как это умела бабушка, больше не сможет никто.
Кружевное
Неким седым, хмурым, невзрачным утром я вышел из дому в настроении, подстать совершенно разленившемуся серому рассвету, и обомлел. Лес, переодевшись, наконец, в зимнее, явил себя не в прежнем образе пыльной паутины, а чудным плетением, кружевом, лёгким и прозрачным, да не тем, который, едва прикрывая наготу, тревожит чувственность, но уютным, целомудренным, будто кружевная салфетка на бабушкином комоде.