Но Егорушка любит деревья. Он не знает каковы они, даже книжным картинкам не верит, но любит.
— Петрович, — просит он, — ты мне бумаги дашь, а я тебе много чего нарисую. Пароход нарисую... Нерпу нарисую...
У меня осталось мало бумаги. Боюсь, что скоро не на чем будет писать.
По лицу моему он видит, что я раздумываю, и спешит заинтересовать меня еще больше:
— Хочешь, я автомобиль тебе нарисую! Нет, не автомобиль, а аэроплан. Ты на нем летишь, будто...
Ничего не поделаешь, приходится исполнить его просьбу...
— Вот тебе, Егор Евдокимович, лист бумаги: ты мне так его зарисуй, чтобы белого места не осталось. Ладно?
— Ладно! Зарисую! Ну, спасибо! Пора и ко двору...
— А чай? Выпей чаю, Егор Евдокимович.
— Нет, спасибо. Чай у меня свой ... Поди, дома уже приготовили...
Он уходит, а я принимаюсь за работу. Нужно записать вчерашние наблюдения над песцами, над погодой; нужно набить чучело полярной совы... Мне попался редкий экземпляр: снежно-белая сова, с хохолком на круглой голове. Она сидела высоко на скале. Ее выдали большие круглые глаза с золотыми ободками. Я приложился из маузера, и сова покатилась к моим ногам.
К полудню чуть посерело. Стали видны избы, карбасы, опрокинутые на берегу. К половине первого стало темнеть, а в половине второго вернулась ночь. Вышла на небо луна, окруженная звездами, как курица цыплятами. Я заканчивал набивать чучело совы уже при лампе. Вдруг в сенях раздались знакомые шаги.
— Можно к тебе, Петрович?
— Заходи, Егор Евдокимович.
Он сбивает шапкой снег с сапог и подает мне лист бумаги, вдоль и поперек покрытый рисунками. Заметив, что я занят, он спрашивает:
— Чего это ты делаешь, Петрович?
— Богу молюсь...
— Врешь! Ты чучело набиваешь...
— Зачем же ты спрашиваешь, коли видишь?
— Так... Все спрашивают, и я спрашиваю. Гляди, чего тут нарисовано?!
Собаки висят на трубах пароходов, люди ходят через пароходы... Но самое интересное нарисовано в правом углу...
— Это мы с тобой на охоту пошли, — заявляет Егор Евдокимович, показывая на черное пятно.
— Ничего не вижу. Хоть убей, не вижу!
— Эх, ты. А еще большой... Вот, гляди. Это черное — гора... А мы с тобой, чтобы нам дичь не испугать, за горой притаились... Понятно? От этого нас и не видно...
— А это что нарисовано?
— Это аэроплан. Только сейчас тучи, а он высоко-высоко... Его и не видать. А жаль, ты на нем летишь... Нет мы оба летим к Калинину.
Потом он чешет переносицу и говорит:
— Гаги прилетели... Много-много... Поехали бы с тобою на охоту.
— Дробовика нет, Егор Евдокимович. Я бы с удовольствием...
— К чему дробовик? Пушку бери, — он кивает на мой маузер. — Думаешь, не видел я, как ты сову из нее промыслил? А чаек сколько побил?
— Где это слыхано, пулей птицу бить?
— Пулей способней... Ты не обманывай, знаю я...
Я не прочь размяться, к тому же приятно доставить Егорушке удовольствие.
— Ладно, поедем... Только раньше давай пообедаем... Потом поспим, а завтра, как станет рассветать, сразу же и поедем.
— Ладно, а за обед спасибо... У меня дома свой
Он уходит, а я сажусь к столу.
Рано утром, этак часов в двенадцать, мы спускаем на воду маленькую шлюпку и плывем на середину залива. Вода, точно серое стекло; тихо на море и сравнительно не холодно. Около двадцати трех градусов. И тумана нет, так что видно довольно хорошо. На гладкой поверхности залива, там и тут, видны черные квадраты, треугольники, линии. Это вдалеке табуны гаг.
Замечательная птица, гага! Она напоминает и дикую утку и домашнюю. Самка серенькая, с желтым отливом, изящная, вся тонкая, точеная. Самец в полтора раза крупней самки — белый, а шея в золотом ожерелье с синеватыми, блестящими полосами. Под перьями у гаг густой-густой пух. Он очень мягкий и теплый. Этим пухом гаги выстилают гнезда для своих яиц. Люди собирают пух и делают из него теплые чулки, рубахи, шарфы... Самые легкие и мягкие подушки получаются из гагачьего пуха. В каждом гнезде за год можно собрать около сорока граммов такого пуха. У нас с Егорушкой вечный спор из-за гаг: я говорю — серенькие гаги, а он — нет, рябенькие...
— Да посмотри, Егор Евдокимович, серенькие!
— Вижу, рябенькие...
— Да разве рябенький цвет бывает?
— Бывает, коли есть...
Трудно его разубедить. Слишком уж он степенный мужик и не скоро меняет свои убеждения.
Так, в разговорах, приближаемся мы к середине залива. Я гребу, значит — сижу спиной к ходу, а он лежит на носу и командует:
— Правей бери. Еще правей. Эх ты! Куда загнул? Разве можно так круто? Влево теперь заворачивай, влево. Да не так, одним веслом греби. Одним.