МЕЛИТОПОЛЬСКАЯ КАЗЕННАЯ ЖЕНСКАЯ ГИМНАЗИЯ
А теперь здесь «Городок военных», находящийся под особым покровительством Ч.К.
В трехэтажном здании шесть неразбитых окон: топим на обгоревшем полу, бросая в ураганные костры парты и доски: едим «свое»: два раза в неделю разрешается ходить по городу с сумой – все равно полуголый, без документов, из оцепленного стражей города не убежишь. С каждым днем все труднее наш горький промысел: больно уж нас много здесь, тысяч двадцать. До поздней ночи, босиком в снегу, ходишь, а принесешь «домой» – две-три корки.
Полковник О. всю дорогу от Таганаша в Мелитополь, молчал и пронес во рту небольшие золотые часики. Корнет Д. пронес значок первого Кубанского похода в волосах. Осторожно вынимаем из трубы недействующего отопления, смотрим…
– Без пяти двенадцать.
– Позавчера я выпросил молока, – шепчет полковник – по анкете – старший писарь, – к сегодняшнему дню берег. Выпьем… Не за новый год, не за счастье, а так – за жизнь… Выпьем, товарищ денщик! В анкете, семнадцатой по счету, в графе «чин и должность» я написал корявым почерком «деньщик командира полка».
Пью замерзшее молоко, а сердце, по образному выражению Инокентия Анненского, «счетчик муки, машинка для чудес» – так несказочно болит…
31 декабря, 1921 года
Какая разящая разница: тогда, лет восемь тому назад, заревом огней пылал Невский, бурлила таинственная – толпа всегда таинственная – цепь человеческой волны, цокали копыта рысаков, ревели автомобили, кружился снег, такой неповторимо – белый. Теперь пустынно и страшно на главной улице блистательного Санкт-Петербурга, вой выстрелов и слабые крики в переулках. А снег летит, Не тот – неповторимо белый – не тот. Тяжелый, тающий, серый снег… Дома, в высокой комнате по Литейному, тоже пустынно: керосиновая бутылка на подоконнике, стол из ящиков, двуногий диван темного, изорванного шелка в стиле Людовика XIV. Прости Король-Солнце! и вездесущая буржуйка весьма капризного нрава – всегда дымит. Вот и все. Но после подвалов ЧК – замком сказочной принцессы показалась мне эта нищая комната. Только сегодня я заметил, что не всегда приятно, замерзнув в канцелярии, садиться верхом на кашляющую печь, что двух фунтов прелого хлеба не может хватить на неделю, что нет у меня книг, ни покоя, ни той, что похожа на птицу с нездешними глазами…
В ночь под новый год хочется хоть брызгов былого, намека на уют и радость. А если нет их, солнечных брызг, надо лечь на двуногий диван, закутаться шинелью, мешками и портьерой, вспомнить вырванные с корнем годы. Пусть присниться она – жизнь отгоревшая.
– С новым годом, сон. С новым годом, поэт мой бессмертный…
31 декабря, 1922 года
– Глупость, все эти новые годы! Ну, чем отличается сегодняшний день от вчерашнего? Абсолютно ничем. Просто условились делать вид, что верят в чепуху. Я, если и пью, то только потому, что вообще любитель алкоголя, будь то даже эстонский спирт, – говорит кто-то из них, из чужих, из случайных.
– Как хорошо не верить, считать то новое, что движется на нас, просто первым января. Вера обязывает, жжет суровым огнем и жалко отцветает, обманывая. Безверье искренно, безверье – мудрый друг, вера – безумная невеста… И, может быть, он прав, хихикающий любитель алкоголя.
– Он лжет, – говорю сам себе тихонько и, сквозь табачный дым, вижу живые и мертвые глаза тех, кто даже под пулей – верил. Кто знал, что не умирает счастье, а только прячется в пещерах, недоступных земным ураганам, что грянет час и над бешенным миром затрепещут крылья Жар-Птицы.
– Пью за тебя! – беззвучно кричу я грядущей птице, – пью за страну обетованную, пью за близких и далеких, пью за ослепших от слез матерей, за сгорбленных отцов, за идущих по миру детей, пью за правых, за живых и умученных!
31 декабря 1923 года
И вот опять…
Высокое окно глядит во двор синим квадратом. Тонкий пласт снега ползет с крыши… Вон, левее четкого зигзага трубы, боязливо зажглась труба. – Видите, – кроткая какая! Таких мигающих камней много на пальцах Богоматери.
Горит звезда дальняя. «Далекая» – бежит по бумаге бесшумное перо и останавливается у края… Знаю – в капле чернил, на острие пера сверкающий рой нетерпеливых слов: разбежится снова острая сталь, – и покроет шуршащую бумагу новыми строками о звездах тихих, о дремлющем вечере, о грустной грусти…
Но слов не надо. Пусть тлеют звезды в горниле неба, пусть плачет грусть – слов не надо. Подумаю о чем-то хорошем, ласковом, стыдливо подойду к окну, обожгу горячее лицо влажным холодом стекла и, вглядываясь в звезды – камни на пальцах Божьей Матери, скажу так, как говорят только бездомные, безродные, юродивые во Христе, скажу с горьчайшей мукой и просветленной радостью: