Выбрать главу

В идеале тоталитарной власти, стремившейся направлять литературный процесс в целом, нужна была литература, идущая в идеологическом фарватере установок сегодняшней утренней, а не вчерашней вечерней газеты, но, однако же, сохраняющая признаки таланта, — одна из многих попыток решить задачу квадратуры круга.

В последнем стихотворении цикла — «Путник» — подводятся итоги описания универсума, произведенного во всех шести предшествующих.

В долинах уснувшие села Осыпаны липовым цветом. Иду по дороге веселой, Шагаю по белому свету.
Шагаю по белому свету, О жизни пою человечьей, Встречаемый всюду приветом На всех языках и наречьях.
<…>
Я девушки этой не знаю, Что в белом стоит у колодца, Но — славная, чуть озорная — Она обернется, я знаю, И через плечо улыбнется.

«Девушка в белом» — это конечно Есенин; зато «славная, чуть озорная» — это уже сугубо советские 30-е.

Везде я — и гость, и хозяин, Любые откроются двери. И где я умру — я не знаю, Но места искать не намерен.

В одной строфе слились и только что явившаяся «Широка страна моя родная… Человек проходит как хозяин», и полемика с «Но ближе к милому пределу мне все ж хотелось почивать».

Поразительным образом цикл о новом универсуме кончается обстоятельной мыслью о смерти — казалось бы, вопреки уже укоренившемуся советскому взгляду на смерть как на досадную случайность, о которой давно уже было принято говорить в печатных текстах лишь в том случае, если это жертва в пользу родины. Здесь — вполне классическое рассуждение о смерти («День каждый, каждую годину…» и т. п.) — и нет мысли о подвиге и жертве:

Под кустиком первым, под камнем Копайте, друзья, мне могилу, Где лягу — там будет легка мне Земля моей родины милой.

Описание универсума кончается высокой патриотической нотой — о «родине милой» — и вместе с тем вполне приватным отношением к собственной смерти. Универсум в конечном счете утверждается на родной земле — на почве, и его сочлен возвращается к библейскому «из праха я вышел — и в прах вернусь».

6

Теперь можно предположить, что для Твардовского лирика Симонова — со всеми ее уже очевидными читателю особенностями — стала разрушением столь основательно созданного в его собственной лирике мира — его универсума, полного гармонии, лишенного не только демонизма, но и какого-либо оттенка неразрешимости, безнадежности, отчаяний, мучений, причиняемых людьми друг другу.

Теперь понятны его не угрожающие, а, скорее, отражающие некую растерянность слова: «Идея революции не ощутима ни в прозе, ни в стихах Симонова».

Им самим затрачены огромные усилия на обретение баланса — его лирика идеологична, но в ней есть поэзия (напомним хотя бы «Песню»). А тут этот баланс не только нарушен, а будто отброшена сама его необходимость.

Но смятение Твардовского имеет еще более глубокие истоки.

Не раз публично отказавшийся от своего слоя — работящего русского крестьянства, сам он внутренне, естественно, никогда не порывал с ним (это обнаруживалось в его дальнейшей литературной жизни все более и более). Он хотел писать для всего народа, но так, чтобы это был голос крестьянской России — растоптанной, как он в глубинах своего поэтического сознания, конечно, не мог не чувствовать, но все еще составлявшей большинство страны. И вдруг он увидел поэта, ступившего на ту народную тропу (речь идет в первую очередь о стихотворении «Жди меня», получившем всенародную известность), на которой были сосредоточены его собственные помыслы, — и ступившего не той, городской походочкой. В его письме В. Александрову вдруг выявилось: задето что-то очень глубокое. Схлестнулись две идеологии: городская (победившая) и деревенская — крестьянская, безнадежно попранная и, с точки зрения Твардовского, его усилиями путем с трудом достигнутого баланса поднятая на поверхность общественной жизни в его стихах. И вдруг этот «несмелый» голос заглушен звуком городского жестокого романса, что-то вроде «Маруся отравилась».