Осенью 1941 года Симонов, таким образом, и не думает о напечатании «Жди меня» — он остро, острее многих, чувствует регламент и даже внутренне не спорит с ним: граница между «для себя» и «для печати» у него незыблема.
Но в силу сугубо личных обстоятельств он пишет в тот год — независимо от войны! (в этом симптоматика кризиса первого цикла и назревания чего-то нового[7]) — множество стихов «для себя», точнее — для своего единственного адресата[8].
Совсем иначе это у Пастернака, остро чувствующего кризис прежнего положения (по нашей историко-литературной схеме — первого цикла). Осенью 1941 года у наиболее проницательных современников обострилось ощущение несвободы, у литераторов — отвращение к привычной, казалось бы, цензуре.
Появилась, как пишет Пастернак жене 12 сентября 1941 года, «усиливающаяся безысходность несносной душевной несвободы. Делаешь что-то настоящее, вкладываешь в это свою мысль, индивидуальность и душу. На рукописи ставят отметки, ее испещряют вопрос<ительными> знаками, таращат глаза» и «с сотней ограничений» принимают малую часть сделанного (и это еще при том, что речь идет о переводах!). Пастернак говорит не только о себе — его бесит «непониманье простейших мелочей, споры разных редакций с Фединым по поводу вещей, за которые надо кланяться в пояс и говорить спасибо, а не морщить лоб и требовать исправлений. Всю эту дождливую ночь я об этом думал. Как быть, к чему стремиться и чем жертвовать? Нельзя сказать, как я жажду победы России и как никаких других желаний не знаю. Но могу ли я желать победы тупоумию и долговечности пошлости и неправде?»[9] Это и есть новая интенция (см. выше примеч. 7): сильнейшее желание автора, чтобы рукопись шла в печать без следов редакторского карандаша. Первую, возможно, попытку напечатать «Жди меня» Симонов делает на авось — в одной из армейских газет (скорей всего, предвидя или предчувствуя затруднения в центральной печати). Редактор газеты 44-й армии «На штурм» вспоминал о встрече в Новороссийске (Симонов вылетел как корреспондент «Красной звезды» в Краснодар утром 31 декабря 1941 года: предполагалось начало десантной операции в Керчи и Феодосии) в первые дни января 1942-го: «Когда Вы кончили читать „Жди меня“, я полушепотом повторял:
— Как хорошо… Как хорошо…
А Вы внезапно предложили:
— Хочешь, отдам… Возьми опубликуй…
Это было неожиданно. И я стал что-то бормотать, что в газету нужно героическое, а не интимно-лирическое. И бил себя по лысеющей голове потом, когда эти стихи опубликовала „Правда“»[10].
По-видимому, в конце 1941-го или в самом начале 1942-го автор делает попытку напечатать стихотворение в «своей» газете: «Я предлагал его вместе с другим стихотворением — „Ты помнишь, Алеша, дороги Смоленщины…“ — Ортенбергу для „Красной звезды“. „Ты помнишь, Алеша…“ Ортенбергу понравилось[11], а со „Жди меня“ поколебался и вернул мне, сказав, что эти стихи, пожалуй, не для военной газеты, мол, нечего растравлять душу солдата — разлука и так горька!
Наша „Красная звезда“ помещалась тогда в том же самом здании, что и „Правда“ и „Комсомолка“. После возвращения из Феодосии (Симонов вернулся в Москву с Южного фронта 9 января. — М. Ч.) я <…> встретился в редакционном коридоре с редактором „Правды“ (то есть главным редактором. — М. Ч.). И он повел меня к себе в кабинет попить чаю. <…> На этот раз, против моего ожидания, речь пошла не о поездке, а о стихах. Посетовав, что за последнее время в „Правде“ маловато стихов, Поспелов спросил, нет ли у меня чего-нибудь подходящего. Я сначала ответил, что нет.
— А мне товарищи говорили, будто вы недавно тут что-то читали.
— Вообще-то есть, — сказал я. — Но это стихи не для газеты. И уж во всяком случае, не для „Правды“.
— А почему не для „Правды“? Может быть, как раз для „Правды“.
И я, немножко поколебавшись, прочел Поспелову не взятое в „Красную звезду“ „Жди меня“. Когда я дочитал до конца, Поспелов вскочил с кресла, глубоко засунул руки в карманы синего ватника и забегал взад и вперед по своему холодному кабинету.
— А что? По-моему, хорошие стихи, — сказал он. — Давайте напечатаем в „Правде“. Почему бы нет? Только вот у вас там есть строчка „желтые дожди“… Ну-ка, повторите мне эту строчку.
Я повторил:
— „Жди, когда наводят грусть
Желтые дожди…“
— Почему „желтые“? — спросил Поспелов.
Мне было трудно логически объяснить ему, почему „желтые“. Наверное, хотел выразить этим словом свою тоску.
7
Напомним наше представление о том, что к началу 1940-х годов (вне зависимости от внешних событий) в русской литературе, к середине 1920-х годов разделившейся на три все более отъединяющихся друг от друга русла — зарубежная русская литература, отечественная печатная и отечественная рукописная, — возникла сильная внутренняя интенция к объединению, то есть приведению в нормальное состояние. Так, М. Булгаков пишет роман «Мастер и Маргарита» достаточно свободно, как «рукопись», но не теряет надежды увидеть его в печати (что и реализуется — хотя и на четверть века позже, но тем не менее именно в советское время, уже во время
8
«Некоторые из них вначале в моем собственном представлении были скорее личными письмами в стихах, чем стихами, предназначенными для печати. Впоследствии они были напечатаны, но в них сохранился в неприкосновенности этот оттенок стихов-писем» (цит. по примеч. в кн.: