Без взрыва. Без лишнего гамма-излучения. Только сплавились все движущиеся части в здании. Весь главный корпус немного нагрелся. Атмосфера на две мили вокруг — тоже, но послабее. Остался мертвый, бесполезный остов, замена которого обошлась в сто миллионов долларов.
Случилось это в три часа утра. Элмера Тайвуда нашли в центральной силовой камере. И все, что удалось обнаружить за следующие двадцать четыре суматошных часа, укладывалось в три абзаца.
1. Элмер Тайвуд — доктор физических наук, член и почетный член не одного научного общества, в далекой юности — участник Манхэттенского проекта, а ныне профессор ядерной физики — имел полное право находиться на станции. У него был пропуск категории А — без ограничений. Но никаких записей о том, что ему понадобилось в этот день, не сохранилось. Сплавившиеся в единую тепловатую массу приборы на столике-тележке не были зарегистрированы как затребованные для опыта.
2. Элмер Тайвуд был мертв. Его тело лежало рядом с тележкой, лицо потемнело от прилива крови. Никаких следов радиационной болезни или насилия. Заключение врача: инсульт.
3. В личном сейфе Элмера Тайвуда были обнаружены два странных предмета: два десятка блокнотных листов, густо исписанных формулами, и брошюра на неизвестном языке — как оказалось, перевод учебника по химии на древнегреческий.
Всю эту историю тут же покрыла такая секретность, что от нее мухи дохли. По-иному я сказать не могу. За все время расследования на электростанцию вошло ровным счетом двадцать семь человек, включая министра обороны, министра науки и еще двух-трех неизвестных широкой публике, но оттого не менее важных лиц. Весь дежурный персонал станции, физика, опознавшего Тайвуда, и врача, его осматривавшего, поместили под домашний арест.
Эта история не попала в газеты. О ней не шушукались в коридорах власти. Несколько членов Конгресса слышали о ней — немного.
И это естественно. Человек, или организация, или страна, способная высосать все энергию из полусотни, а то и сотни фунтов плутония, держит промышленность и оборону Соединенных Штатов мертвой хваткой, потому что сто шестьдесят миллионов человек по одному их слову могут оказаться мертвыми.
Был это один Тайвуд? Или не один? Или кто-то еще при помощи Тайвуда?
Чем занимался я? Служил подставкой; прикрытием, если вам так больше нравится. Кому-то ведь надо болтаться по университету и задавать о Тайвуде вопросы. В конце концов, он же пропал. Это могла быть амнезия, похищение, убийство, несчастный случай, сумасшествие, захват заложников — я мог еще лет пять служить мишенью для косых взглядов и отвлекать внимание. Получилось, правда, совсем иначе.
Только не думайте, что меня привлекли с самого начала. Я не входил в число тех двадцати семи человек (там был мой Босс). Но кое-что я знал — достаточно, чтобы начинать.
Профессор Джон Кейзер тоже занимался физикой Попал я к нему не сразу. Чтобы не казаться подозрительным, я начал с рутинных опросов. Совершенно бессмысленное занятие. Но необходимое. Зато теперь я стоял в кабинете Кейзера.
Профессорские кабинеты узнаются с первого взгляда. В них никогда не стирают пыль — разве что заглянет в восемь часов утра усталая уборщица, — потому что профессора пыли не замечают. Груды книг навалены в совершенном беспорядке. Те, что поближе к столу, используются часто — по ним профессор читает лекции. Те, что подальше, запихнул туда одолживший их когда-то студент. Ждут, что их когда-нибудь прочитают, профессиональные журналы — из тех, что выглядят дешевенькими, а оказываются чертовски дорогими. Стол завален бумагами, и на некоторых что-то нацарапано.
Профессор Кейзер был немолод — почти ровесник Тайвуду — и примечателен большим пурпурным носом и зажатой в зубах трубкой. На меня он взирал с рассеянностью и мягкостью типичного ученого — то ли эта работа таких людей привлекает, то ли создает.
— Чем занимался профессор Тайвуд? — осведомился я.
— Теоретической физикой.
Сейчас такие ответики от меня отскакивают, а еще несколько лет назад я бы взбесился.
— Это мы знаем, профессор, — намекнул я. — А поточнее нельзя?
— Если вы не физик-теоретик, — Кейзер благостно улыбнулся, — детали вам не помогут. Это имеет какое-то значение?
— Может быть, и нет. Но профессор пропал. И если с ним случилось что-нибудь, — я повел рукой, — то это связано, вероятно, с его работой, если только он не был богат.
— Университетские профессора богаты не бывают. — Кейзер сухо хохотнул: — Наш товар ценится невысоко — на рынке его в избытке.
Я не обиделся и на это. Я знаю, что внешность меня очень подводит. На самом деле я закончил колледж с оценкой «очень хорошо» (переведенной на латынь, чтобы декан понял) и никогда в жизни не играл в футбол, но, глядя на меня, ни за что так не скажешь.
— Тогда давайте вернемся к его работе, — сказал я.
— Вы намекаете на шпионаж? Международные интриги?
— А почему нет? Такое и раньше случалось. Он, в конце концов, ядерщик.
— Согласен. Но я, например, тоже ядерщик.
— Возможно, он знал что-то, чего не знали вы? Кейзер обиделся. Если застать их врасплох, профессора могут вести себя как люди.
— Если мне не изменяет память, — произнес он надменно, — Тайвуд публиковал статьи о влиянии вязкости на крылья кривой Рэйли, об уравнениях поля высоких орбиталей, и спин-орбитальном взаимодействии нуклеонов, но основные его работы были посвящены квадрупольным моментам. Во всех этих вопросах я вполне компетентен.
— А в последнее время он работал над квадрупольными моментами? — Я постарался не споткнуться на этих словах; кажется, получилось.
— Если так можно сказать, — почти фыркнул профессор. — Возможно, он наконец добрался до стадии экспериментов. Большую часть жизни он потратил на то, чтобы математически разработать одну свою личную теорию.
— Не эту ли? — Я кинул ему лист из блокнота.
Это был один из тех листов, что лежали у Тайвуда в сейфе. Вполне могло оказаться, что лист попал в сейф случайно — знаете, бывает, что вещи оказываются в сейфе только потому, что все ящики стола забиты непроверенными курсовыми работами. И, разумеется, из сейфа ничего не вынимают. У профессора Тайвуда мы нашли неразборчиво подписанные пыльные склянки с каким-то желтым порошком, несколько размноженных на мимеографе брошюр времен второй мировой со штампом «Секретно», копию старой зачетки, несколько писем с предложениями занять пост директора исследовательского отдела «Америкен Электрик» (десятилетней давности) и, конечно, химию на древнегреческом.
Ну и блокнот — свернутый трубочкой, как сворачивают обычно дипломы, перевязанный резинкой, без подписи. Двадцать листов покрывали мелкие аккуратные буковки.
Один из этих листов находился сейчас у меня. Не думаю, что нашелся бы в мире человек, которому доверили больше одного. И я совершенно уверен, что каждый из облеченных высоким доверием знал, что свой листок и собственную жизнь он потеряет настолько одновременно, насколько это удастся правительству.
Я кинул листок Кейзеру так, словно только что нашел эту бумаженцию в студенческом общежитии.
Профессор внимательно оглядел лист, потом осмотрел оборотную сторону — чистую. Глаза его несколько раз скользнули по странице вверх-вниз-вверх.
— Понятия не имею, о чем это, — кисло признался он.
Я молча свернул листок и засунул обратно во внутренний карман.
— Обычный дилетантский предрассудок, — раздраженно продолжал Кейзер, — думать, что ученый может глянуть на уравнение, сказать: «Ах да!..» — и написать о нем книгу. Математика — это миф, условный код, описывающий физические явления или философские концепции. И каждый человек может приспособить ее под свои нужды. Нельзя заранее сказать, что означает тот или иной символ. Наука уже использует все буквы алфавита, прописные и строчные, и каждую — по несколько раз. В дело пошли жирный шрифт, готический шрифт, буквы надстрочные и подстрочные, весь греческий алфавит, звездочки, даже иврит. Разные ученые обозначают одни и те же величины разными символами и разные величины — одной буквой. Так что если вы подсовываете выдернутую Бог знает откуда страничку человеку, незнакомому с используемыми обозначениями, он ни в малейшей степени не способен в ней разобраться.