Выбрать главу

Возвращаясь теперь к сумароковской переделке «чужих стихов» (см. Приложение. II), можно лишь поразиться тому, что в результате предпринятой «стилистической правки» в них не осталось и следа всего этого смыслового пласта. Формально следуя ломоносовской панегирической теме (в одержанной русским войском победе Господь явил свое благоволение добродетельной российской императрице), Сумароков предпринимает довольно решительную переработку текста. Причем стратегию этой переработки кажется возможным довольно точно реконструировать: от ломоносовского опыта новый вариант разительно отличает отсутствие глагольных рифм, коих у Ломоносова три на пять двустиший. Похоже, что решением этой формальной задачи и озабочен был прежде всего Сумароков.

Как указывал М. Л. Гаспаров, специально вопрос о глагольной рифме Ломоносов не обсуждает, а в его поэтическом наследии в целом доля глагольных рифм составляет 28% [Гаспаров. С. 49, 85]. Вместе с тем, обратившись к корпусу ломоносовских стихотворений малого панегирического жанра, можно сделать несколько уточняющих замечаний. Если в ранних опытах этого рода Ломоносов экспериментирует с видами рифмовки, то с 1750‑х гг. он использует в панегирических надписях почти исключительно парную рифму. При этом в текстах небольшого объема (6—16 стихов), особенно характерных для раннего периода, доля глагольных рифм может быть очень существенной (к этому типу относится и рассматриваемый здесь текст); в целом для малых панегирических жанров в поэзии Ломоносова до 1752 г. она составляет около 40%. Однако при увеличении объема, что характерно для иллюминационных надписей 1752—1754 гг. (они могут достигать размера более 20 и даже более 40 стихов), эта доля резко сокращается (до 25%). В позднем периоде (после 1759 г.) доля глагольных рифм в стихах малой панегирической формы падает до 20%. В целом можно предположить, что парная глагольная рифма, сохранявшая в себе память о силлабике, в панегирической надписи ощущалась как черта каноничности, как своеобразный маркер жанровой традиции, и бесконечные «сияешь — венчаешь», «желаем — ожидаем», «пылаем — возлагаем» и пр. выглядели не предметом авторского изобретения, но перешагнувшими из силлабики в силлаботонику неотменными атрибутами жанра, а привносимый ими в стихи эффект скандирования осознавался как признак торжественности.

На этом фоне смысл модернизаторского усилия Сумарокова становится, кажется, нам более понятен. При этом, перенося акцент выразительности на рифму, он подвергает определенной нормализации стилистический строй стихотворения — именно потому, что не нуждается в таких приемах усиления, каковыми в ломоносовском тексте являются выражения «ревность храбрая», «коварна мочь» или «горды сопостаты», компенсирующие каноническую бедность рифмовки. Отказ от них в пользу гораздо более нейтральных «бесстрашие сердец» и «действия геройски», видимо, осмыслялся в рамках традиционного для классицистского пуризма противопоставления «напыщенности» и «простоты». Ненужной оказывалась и вся тема «гордости», противоречившая линия на определенную секуляризацию панегирической темы. Мало сказать, что, «не заметив» библейский подтекст, Сумароков упрощает смысл исходного стихотворения, в действительности он игнорирует сам принцип поэтической семантики ломоносовского панегирика, где современные исторические события рассматриваются как аллюзия божественной истории. Такое смешение духовного и исторического, видимо, казалось ему неуместным и архаическим для панегирического жанра, а антифридриховский пафос ломоносовского текста — скорее всего неблизким. Ломоносову же, в свою очередь, результаты сумароковской правки должны были представляться полным обессмысливанием текста: библейская аллюзия для него, напротив, являлась тем свидетельством присутствия «высоких мыслей», которое только и оправдывало в его глазах стихотворство.