В результате этого созерцающий мучается сознанием того, что он больше не знает, что такое Бог. Он может понимать — или же не понимать, — какое это огромное завоевание, т.к. Бог это не «что», не «вещь». И это именно одна из основных черт созерцания. Оно видит, что нет такого «что», которое можно назвать Богом. Нет такой «вещи» — Бог, ибо Бог не «что» и не «предмет», а чистое Кто[2]. Он тот «Ты», перед которым наше сокровенное «я» осознает самого себя. Он это «Я Есмь», пред Кем нашим самым личным и настоящим, неотъемлемым голосом мы отзываемся: «я есмь».
Уединение, не разъединение
Вероятно, иногда становятся отшельниками, думая, что святости можно достигнуть, только уйдя от людей. Но единственное оправдание сознательного уединения это уверенность, что оно поможет любить не только Бога, но и людей. Если идешь в пустыню только чтобы уйти от тех, кто тебе неприятен, не найдешь ни мира, ни уединения, но уединишься с бесами.
Человек ищет целостности потому, что он образ Единого Бога. Целостность подразумевает уединение, и, следовательно, необходимость быть физически одному. Но целостность и уединение — это не метафизическая изолированность. Тот, кто изолирует себя, чтобы получить независимость для своего эгоистического и внешнего «я», сам распадается на множество противоречащих друг другу страстей и в конце концов запутывается и теряет связь с реальностью. Уединение ни в коем случае не должно быть самолюбованием и диалогом «я» с самим собой. Такое самосозерцание является бесплодной попыткой утвердить свое ограниченное «я» как бесконечное, сделать его полностью независимым от других людей. А это безумие. Надо заметить, однако, что это безумие не характерно для отшельников, оно гораздо чаще встречается среди тех, кто пытается утвердить свое собственное превосходство путем подчинения других. Это более обычный грех.
Жажда подлинного уединения — сложная и опасная вещь, но это реальная жажда. Она становится все более реальной в наши дни, когда коллективное начало все больше и больше стремится поглотить личность в свою бесформенную и безличную массу. Соблазн нашего времени — уравнять любовь с конформизмом, т.е. с пассивной подчиненностью массовому уму или организации. Этот соблазн только усиливается бесплодным бунтом тех оригиналов, которые любой ценой хотят быть «непохожими» и тем самым создают для себя лишь новый вид скуки — скуку, которая не предсказуема, а неожиданна.
Подлинное уединение — это жилище личности, ложное уединение — прибежище индивидуалиста. Личность создается неповторимой и творческой способностью любить, способностью сочувствовать всем существам, созданным и любимым Богом. Эта способность уничтожается с потерей перспективы. Без некоторой доли уединения не может быть сочувствия, потому что когда человека затягивает в механизм общественной машины, он перестает воспринимать потребности каждого отдельного человека как личную ответственность. Можно убежать от людей, бросившись в гущу толпы.
Уединяйся, но не для того, чтобы убежать от людей, но чтобы найти их в Боге.
Физическое уединение имеет свои опасности, но их не нужно преувеличивать. Великий соблазн современного человека не физическое уединение, а погружение в толпу, не бегство в горы или в пустыню (дай Бог, чтобы люди соблазнялись этим!), но бегство в огромное бесформенное море безответственности, т.е. в толпу. Действительно, нет более опасного уединения, чем уединение человека, потерянного в толпе. Он не знает, что он один, и в то же время не ведет себя как личность в обществе. Он не встречается с опасностью и ответственностью подлинного уединения, и в то же время массовость снимает с его плеч всякую ответственность. Однако, он никоим образом не свободен от забот; он отягчен расплывчатым, анонимным беспокойством, безымянным страхом, мелкими, щекочущими страстишками и всепроникающей враждебностью, наполняющими массовое общество, как вода наполняет океан.
Жизнь среди других людей не означает непременно, что мы живем в общении с ними или даже просто имеем с ними сношения. Ведь массовому человеку нечего сказать. И очень часто есть что сказать как раз отшельнику-одиночке. Хотя он и не многословен, но то, что он говорит, ново, существенно, неповторимо. Он говорит свое. Хоть говорит он мало, у него есть то, что он хочет передать другим, что-то личное, чем он может поделиться с другими. Он может дать другим что-то реальное, потому что он сам реален.
Когда люди живут скученно, но без подлинного общения, кажется, что они делятся друг с другом больше и общаются глубже. На самом деле это не общение, а погружение в общую бессмысленность бесчисленных и бесконечно повторяемых лозунгов и штампов, так что в результате их слушают, не слыша, и отвечают на них, не думая. Постоянный звон пустых слов и машинного шума, нескончаемые оглушающие громкоговорители в конце концов делают подлинное общение и связь между людьми почти невозможными. В массе каждая индивидуальность изолирована толстым слоем нечуткости. Такому человеку все равно, он не слышит, он не думает. Он не действует, его толкают. Он не говорит, он производит условные звуки, вызываемые соответствующим шумом. Он не думает, он выделяет штампы.
Сама по себе жизнь в одиночку не изолирует человека, как и жизнь сообща не непременно приводит к общению. Общая жизнь может сделать человека больше или меньше личностью, в зависимости от того, подлинно ли это общая жизнь или только жизнь в толпе. Если человек хочет остаться человеком, совершенно необходимо жить в общении, в долгом диалоге с людьми. Но жить среди людей, не разделяя с ними ничего, кроме общего шума и рассеяния, — это изолирует человека больше чего-либо другого и почти непременно отделяет его от реальности. Такая жизнь отделяет и отъединяет человека от других людей и от своего подлинного «я». Грех не в убежденности в своем отличии от других, а в уверенности, что быть таким, как все, вполне достаточно, чтобы покрыть любой грех. Достаточно скверно самодовольство человека, наслаждающегося своим превосходством, но оно более почтенно, чем самодовольство человека, не имеющего чувства собственного достоинства, потому что у него нет даже поверхностного собственного «я», достойного уважения. Он не личность, не индивидуальность, а только атом. Это атомизированное существование иногда превозносят как смирение или самопожертвование, иногда его называют послушанием, иногда — преданностью диалектике классовой борьбы. Оно ведет к своего рода миру, который по существу не мир, а только бегство от неотступно требовательного чувства конфликта. Это мир не любви, а наркоза. Это не мир самоизоляции, а бегство в безответственность.
Нет подлинного уединения, кроме уединения внутреннего. А внутреннее уединение невозможно для того, кто не имеет надлежащего отношения к другим людям. Подлинный мир невозможен для того, кто воображает, что случайность таланта, привлекательной внешности или добродетели отделяет его от других людей и ставит выше их. Уединение это не отъединение, не разобщенность.
Бог дает нам таланты и добродетели не только для нас самих. Мы члены друг друга, и все, что дано одному члену, дано для всего тела. Я мою ноги не для того, чтобы они были лучше моего лица.
Святые ценят свою святость не потому, что она отъединяет их от всех нас и ставит выше нас, но потому, что, напротив, она приближает их к нам и в каком-то смысле ставит их ниже нас. Их святость дана им для того, чтобы они могли помогать и служить нам; как святые, так доктора и сестры милосердия лучше, чем больные, потому что они здоровы и владеют искусством лечить, и все-таки они остаются служителями больных и посвящают им свое здоровье и свое умение.
Святые являются святыми не потому, что святость делает их предметом любования для людей, а потому, что дар святости делает их способными любоваться всеми людьми. Святость дает им зоркость сочувствия, которое способно найти добро в самых страшных преступниках. Она избавляет их от бремени судить и осуждать других людей. Она учит их вызывать добро в других сочувствием, милостью, прощением. Человек становится святым не потому, что убежден, что он лучше грешников, но потому, что он понимает, что он один из них и что нам всем вместе нужна Божья помощь.
[2]
Это не нужно понимать в том смысле, что человек действительно не имеет понятия о Божественной природе. Но в созерцании абстрактные понятия Божественной сущности не играют важной роли, ибо они заменены конкретной интуицией, основанной на любви Бога, как Личности, а не «природы» или «предмета», которые являются объектом изучения или собственнического желания.