— Принять бы и мне порошок! — говорил кто-то на крыльце: — авось меня из-под суда освободят…
— Что ж: попробуй. Вон отец дьякон принимает… говорит — совсем, говорит, поправляюсь…
— Да, ловко он третьего дня поправился!..
— Не ту положил препорцию… Надо бы полштоф — и порошок, полштоф — и порошок. А он полштофов-то выпил штук шесть, а порошок-то один… Вон оно и…
— Да-да-да! А то бы и ничего?
— Чего ж лучше! Вполне облегчает… Даже так, что и жена опять возвращается к мужу…
— О-о-о! Какое чудесное лекарство…
— Не веришь! Ей-богу!.. Отец дьякон! Сделайте милость, скажите… Что ежели, например, заняться чтением и, например, штофа четыре?..
Смех не дает говорить. Долго хохочут. Дьякон молчит и трет лоб.
— А что, супруга опять же к вам возвратится?
— Чего-с? — сиплым голосом спросил дьякон.
— Супруга, говорю, возвратится к вам?
— А зачем ей в этом хлеву быть, позвольте узнать?
— Вы, значит, это ее колотили, чтоб она в хлеву не была?
— Значит, из хлеву гнали по шее-то ее?
— Да замолчите ли вы, мерзавцы, наконец? — вне себя вдруг больным, надорванным голосом заговорил дьякон, вскакивая. — Что это такое? Когда меня господь вынесет отсюда!.. Господи! Бил, бил я! Мерзавцы этакие! От этого я и боле-ен! О-о! господи! Да это — омут!
Хохот не прекращался. Омут чувствовал, что он — действительно омут, и, сознавая в себе это качество, был безжалостен.
— Колотит жену по шее, а сам болен! Какая удивительная болезнь!
— О, господи! Изверги!..
— Ха-ха-ха…
— Отец дьякон! — не вытерпел я. — Подите сюда, пожалуйста!
Участие постороннего человека сразу прекратило сцену. Омут ужасно пуглив; заслышав чей-то чужой голос, увидав чье-то постороннее вмешательство, он сразу струсил, притих и помаленьку-помаленьку стал расползаться.
— Это вы животные, — кричал дьякон, направляясь ко мне: — не понимаете, что вы — свиньи, я-то знаю!.. Вот уж именно животные… Да помилуйте, — торопливо вбегая ко мне в комнату, весь бледный и дрожащий, продолжал он: — помилуйте! Я и болен от свинства; от чего ж это я лечусь-то, как не от свинова элементу? Господи помилуй! Да не только бил, невесть что творил! Вспомню только — и моря водки мало, чтоб залить это… А они, негодные, еще разжигают…
— Отдохните, отец дьякон! Сядьте!.. — сказал я.
— О господи… Я и не поздоровался!.. Да что! Совсем пропадаю… Ей-богу… Ничего не поделаешь!
Он сел к столу, устало наклонив голову и тяжело дыша.
— Что ж такое?
— Да совести ужасть сколько надо… а душа-то у нашего брата свиная, вот и разрываешься на части!.. Это зачем я порошки требую? все для этого!.. И книжки тоже, все для того же…
— Для чего?
— Да душу-то хочу свою из свиной в человечью обратить… вот для чего!.. Ну и начнешь… Индия, обезьяны какие-то… горшки подземные… нет, не убавляет свинова элементу!.. Примешься лечиться, пьешь-пьешь, и перед обедом и после обеда, и вдруг пожелаешь сделать гадость — ну и кончено, и все бросишь и… вон как третьего дня — напьешься и проклянешь всех… О-ох! Странное дело — совесть!.. И сколько она теперешнее время народу ест!.. Страсть!
— Как теперешнее время, а прежде?
— Прежде этого не было. Это только теперь стало.
— Будто?
— Верно вам говорю. Что такое новое время, позвольте узнать, как по-вашему?
— Говорите — вы!
— По-моему так — правда во всем, чтобы по чистой совести, вот!.. а прежнее — кривда, кривая струя… вот как… Ну и помираешь!..
— Почему же?
— Да не прям, а крив, и душа крива, и совесть — туда-сюда… и к свинству любовь…
— Будто любовь?
— А то что же! И я это все вижу и ничего сделать не могу… А отчего? От совести! Совесть проснулась в душе и, как ключ под навозной кучей, развезла эту кучу по всему двору, стало все расползаться — грязь! Умирай! И мрут, страсть как мрут…
— Отец дьякон! — перебил я его. — Не можете ли вы рассказать мне, как все это случилось с вами?
— Как случилось? — переспросил он и задумался. — То есть как совесть-то проснулась и как куча-то расползлась?
— Да! все, что было с вами!
— То есть вообще про болезнь?
— Ну да!
— Извольте! Видите, как я заболел-то… Видите, как… Надо вам сказать, что случилось это со мной годов пять тому назад. Был я в то время не таким прохвостом, как теперь, не пьяницей, не распутником, не запрещенным, был я тогда как следует быть отцу дьякону: степенно, солидно ходил в рясе, имея молодую, здоровую жену, и читал с полным удовольствием многолетия — словом, жил и во сне не видал стать пропащим человеком… Было у меня в детстве, в семинарии, когда я был мальчиком лет семнадцати, было у меня что-то грустное, тяжелое на душе, что-то как будто саднило… Тянуло меня куда-то прочь; но что-то другое, чего я еще не знал и что потом оказалось свиным элементом, держало и не пускало… Саднило, говорю, от этого на душе, и так даже было однажды, что купался я, схватила меня судорога, пошел я ко дну и думаю: "вот-вот этого мне… как хорошо — не жить!.." Ну вытащили. Помню, принесли меня на квартиру чуть живого — и, как на грех, в ту самую минуту приехал из деревни мой отец, тоже дьякон, старый, престарый… Как увидел я слезы его (когда он узнал, что я тонул), как представил я всю его жизнь, с пирогами, крестинами, со всеми мучениями его ни с чем не сообразной жизни, мне стало так совестно — что я хотел умереть, что и сказать не могу. И не то, чтобы жить мне захотелось или жалко стало отца, — нет: у меня только перестало саднить на душе и перестало меня тянуть куда-то, и мне представилось, когда я припомнил жизнь отца, что и мне почему-то нужно тянуть ту же лямку, что она для меня почему-то неизбежна… Мне стало покойно, и я стал тянуть эту лямку… Первым долгом женился я так, кой-как; любви тут не было никакой, а свинство было. Когда я увидал невесту — мне не понравилось ее лицо. Какая-то тень мечтаний зашевелилась у меня в голове: не такую невесту представлял я своею… Но это было не долго… "У нее дом!" — сказали мне, и мне стало легче… И стало мне легче, и пробудилось во мне что-то еще: не понравилось мне у невесты лицо, глаза, но стали нравиться мясистые плечи, шея белая и толстая… Я вам говорю уж все по чести.
— Пожалуйста…
— Уж что ж… Я даже не говорил с ней, а уж чувствовал, что могу обнять ее, и — что-то жадное приятно текло в крови… словом, свиной человек преоборол и победил… Это — первое. Второе явление свинова элементу было в посвящении в дьяконы, и тут на первом плане более важным и существенным казались мне такие вещи, как то, что мне достанется "дом" и "сад", что доход хорош, чем то, что налагает на меня сан, чем мои нравственные обязанности… Помню, когда посвящали меня, мне пришло в голову: "Не грех ли это? Не бессовестно ли?" Но дом, да сад, да жирный бок жены… он представлялся мне во время посвящения, в церкви… упругий, молодой бок эдакий, — и сомнения исчезли… Видите, как было мало совести-то у меня! Да у всех-то больше ли ей было? Все, что жило тогда вокруг меня, было воспитано уважать дом, землю, деньги больше, чем правду своей души… "По крайности дом, по крайности деньги", — говорил всякий, оправдывая какой-нибудь глубочайший проступок против своей совести. И никому это не казалось удивительным. Теперь пошло как раз навыворот… Ну, да что… буду рассказывать, как было!.. Вот как попрал я таким манером свою совесть-то, стал я жить поистине припеваючи. Правда, когда я ехал с молодой женой после посвящения в село, — случилось со мной что-то вроде прежнего: засаднило будто опять. Оглянулся я так-то на нее (сидели мы в телеге) и думаю: зачем? Хочу сказать ей что-нибудь — и вижу, что нечего… потому что совсем чужой человек со мной сидит… Хотел подумать об этом, тяжело как-то стало, страсть как тяжело, заломило во всех суставах… взял и обнял ее… и легче… Это случилось только раз… А потом, как только приехали, устроились, все пошло как по маслу. Мой начальник — отец Иван, священник — сильно успокоил меня и сразу установил меня на настоящей точке… Руб, гривенник, "бумажка" — словом, деньги во всех видах и качествах; это был его бог, это была его подлинная вера, надежда, любовь и софия-премудрость — всё! Он, отец Иван, есть не более, как кошелек, — я думаю, он и сам так представлял себя, — кошелек одушевленный. Это был кошелек, да и сам он если не считал себя кошельком, то не отказался бы от этого прозвания, а вся вселенная, все, что есть между небом и землей, все это не более, как вместилище разного рода крупных и мелких денег, которые частью должны перейти в кошелек отца Ивана. И как только какая-нибудь монета, вращавшаяся во вселенной, попадала к нему, он был счастлив и доволен, и цель его жизни поддерживалась как нельзя лучше. Любо было смотреть на его маленькие глазки, когда в руках его оказывался руб, гривенник… Он сам был маленький, грязненький, толстенький и неряшливый человек; но когда ему попадала бумажка, все грязцо и сало и масло, которыми он был пропитан и пахнул, таяло, сверкало и расплывалось от тепла душевного. Уже одна эта искренняя радость при виде денег необычайно успокоительно действовала на меня: миросозерцание делалось определенным, особливо если принять в расчет,