Такую речь держала она к обоим судьям, чтобы заставить их пожалеть брата. Но то были даром потраченные слова. Приговор был уже вынесен и она предана в руки исполнителя высшего правосудия. Казнь произошла на Гревской площади. Никогда еще не видели такого стечения народа, как при этом зрелище. Площадь была переполнена настолько, что давили друг друга. Окна и крыши домов были все заняты.
Первым лицом, появившимся на этом позорном театре, была Доралиса, проявившая столько смелости и решимости, что все дивились ее самообладанию. Присутствовавшие не могли запретить своим глазам оплакивать эту красавицу. И действительно, так она была хороша, что на всем свете трудно было найти, с кем бы можно было ее сравнить. Когда она взошла на эшафот, казалось, что будет играть вымышленную, а не настоящую трагедию: ни разу не побледнела она. Бросив взор направо и налево, она возвела его к небу и, сложив руки, стала молиться так:
— Господи, пришедший в мир к грешнику, а не к праведнику, сжалься над этой бедной грешницей и сделай так, чтобы постыдная смерть, которую сейчас примет ее тело, обратилась бы в честную жизнь для души ее. Прости еще, Боже милостивый, бедному брату моему, умоляющему вас о пощаде. Согрешили мы, Господи, согрешили, но вспомни, что мы создание рук твоих. Прости беззаконие наше не в милость греху, но в милость людям, кому грех от утробы материнской последует.
Окончив молитву, она сама расстегнулась, не желая допустить палача прикоснуться к ней. Отстегнув воротник, она стала на эшафот. Палач завязал ей глаза и, в то время, как она поручила душу свою Богу, одним ударом отделил голову от прекрасного тела, красота которого была омрачена ужасной страстью. Когда эта казнь совершилась, один из прислужников палача оттащил тело в сторону и, влача его, открыл до половины ноги, обнаружив ярко-красный чулок; это так возмутило палача, который и сам не мог удержаться от слез, равно как и все присутствующие, что он ударил слугу ногой, да так сильно, что сбросил его с эшафота.
И правда, хоть и заслужила смерть эта красавица, ко от такого гнусного обращения избавить ее надлежало как из уважения к дому, из какого она произошла, так и из-за благочестивой кончины, только что ею принятой.
Весь народ не переставал еще горькими слезами плакать, как ввели брата на помост. Если сильно было сострадание, овладевшее собранием по отношению к сестре, жалость, охватившая его при виде брата, была не меньшей. Ему можно было дать не более 20 лет, легкий пух, вестник юности, едва пробивался на щеках его. Он был живым подобием сестры, как мы уже сказали, то есть был одарен поразительной красотой. Когда он увидел, что эта великолепная голова отделена от столь прекрасной шеи, готов он был тут же испустить дух, не ожидая действий палача.
— Увы, — сказал он себе, — бедная сестра моя, почему не применили всю возможную жестокость ко мне одному, чтобы только вам жизнь сохранить и ограничиться заключением вас в какой-нибудь монастырь. Нет муки настолько страшной, чтобы я не вынес ее с радостью. Душа моя, оставляя тогда это несчастное тело, блаженствовала бы оттого, что не увидит мертвой ту, кому я принес теперь смерть. Надлежало бы извинить ее слабость, всю вину обратя на меня, главного виновника преступления. О, Боже, сжалься над ее душой и над моей, у которой прибежище только в милосердии твоем.
Он произносит эти слова с таким усердием и нежностью, что весь народ испытывал сильнейшее страдание. Когда с него сняли одежду и остригли волосы, он преклонил колени. Палач хотел завязать ему глаза, но он никак не хотел этого позволить.
— Только нанеси удар, — сказал он, — у меня хватит смелости принять его. Ты уже видел самообладание сестры моей. Ты должен вспомнить, что я ей брат, и, соответственно этому, твой рассудок должен подсказать тебе, что отваги во мне еще больше.
Окончив эту речь, он стал читать: «В руки твои…»[560] в то время, как палач отсек ему голову. Тела их были в тот же день унесены и положены во гроб для погребения в одной из парижский церквей, где они и покоятся под такой эпитафией: