Не сбылось отцовское пророчество, да и жизнь отцовская оборвалась, когда, пожалуй, еще опрометчиво было предполагать будущую судьбу Андрюшки. В последний раз Андрей увидал отца, когда ему исполнилось восемь лет. Случилось это в январе сорок четвертого года в оккупированной Одессе. Теснимые со всех сторон наступавшими советскими войсками, гитлеровцы особенно ожесточенно прочесывали город. Полицаи, шпики, провокаторы и эсэсовцы старались изо всех сил пополнить подвалы гестапо. В тот ветреный, с изморозью январский день отец пришел из депо не к вечеру, как обычно, а днем и сказал матери: «Меня возьмут сейчас, я их опередил минут на пять. Скажи Женьке из комиссионного, что Дмитрий всех предал. Обоих Луценко уже взяли, и Доманьковского, и Минкевича. Пусть Максим тоже предупредит кого надо о Волчанинове. Оказывается, он уже давно связан с гестапо».
Потом отец обнял Андрюшку и жестко, как отрубил, сказал: «О дяде Мике запомни, не дядя он тебе, а враг. На всю жизнь запомни: не должен ходить по земле этот человек. Это мой наказ тебе, сынок». Женьку мать предупредить не успела: его тоже взяли. А дядя Мика пришел на другой день к вечеру. Но мать стала в дверях каменной бабой и тоже отрубила, как и отец: «Ты сюда не ходи больше. Нет у тебя сестры, а у меня брата. А придут наши — сочтемся». Но дядя успел удрать еще до освобождения Одессы, и след его пропал во тьме. Тьма-то ведь осталась и после суда в Нюрнберге. Многих тьма эта укрыла в Европе, и только годы спустя, когда Озеров с матерью жил уже в Запорожье, он прочел в «Правде» о военных преступниках, выдачи которых требовало советское правительство. Среди них упоминалось и о Дмитрии Волчанинове.
О дяде Мике вспомнилось не случайно. Совсем недавно, во время своих еще «телевизорных» странствий по глобусу, Озеров набрел на широкую грязную реку. Произошло это так. По какой-то забытой ассоциации пришли на память знакомые с детства строчки Гейне: «Прохладой сумерки веют, и Рейна тих простор». И браслет тотчас же показал мутные, с радужной нефтяной пленкой воды большой реки, серые склады на берегу, кирпичные трубы заводов, кабачки у причалов и виллы с ухоженными лесистыми парками. Медленно двигаясь вдоль реки, Озеров вышел к городу, начавшемуся складами и пристанями и перешедшему в аккуратные набережные с каменными ступенями к воде, готические шпили церквей и зеркальные витрины больших магазинов. Город как город — без названия, без знакомых архитектурных деталей, с неведомыми Озерову памятниками и привычной автомобильной давкой на улицах. Озеров пропустил мимо витрины универмага, поражавшие многоцветным изобилием выставленных товаров, задержался у подъезда и замер.
На улицу вышел пожилой человек в коричневом пальто и зеленой велюровой шляпе, с аккуратно упакованным свертком. Но не пальто и не сверток привлекли внимание Озерова. Он узнал их владельца. Это был дядя Мика, постаревший, обрюзгший, уже не с черными, а седыми стрелочками усов, но все с той же хитрецой и наглостью во взгляде, с той же брезгливой складочкой поджатых губ, с той же бычьей шеей. Знакомый облик изменился ровно настолько, что не узнать его Озеров не мог. Но он все еще сомневался, не веря ни памяти, ни интуиции, и с напряженным вниманием, боясь упустить, проследовал за ним до пивной на перекрестке двух улиц, до столика с мраморной пятнистой доской, за который он уселся привычно, по-домашнему, без слов просигнализировав о чем-то официанту. Озеров жадно наблюдал за каждым его движением, как глотал он желтую пену с пива в большой глиняной кружке и ковырял зубочисткой в противно знакомом рту. И все же Озеров сомневался до тех пор, пока к столику не подсел серый, обшарпанный человек, видимо давно уже утративший и самолюбие и самоуважение.
— Пришел, как вы приказали, Дмитрий Силыч, — сказал он по-русски.
И Озеров понял, что не ошибся, что не подвели его ни память, ни интуиция, что перед ним действительно дядя Мика, переживший и драп из Одессы, и разорение своих хозяев, и процессы над военными преступниками. Новых хозяев нашел дядя Мика, и, должно быть, платили ему не плохо — очень уж величественно и надменно заказал он подсевшему кружку черного мюнхенского и начал разговор с этаким пренебрежительным превосходством: