В ожидании массажа Майкл Тевел садится у цветного ТВ на ковер, поджав под себя ноги, ладони на щиколотках. Стройные ноги движутся, как крылья отдыхающего мотылька. Двадцатидвухлетний инфант, сын миллионера, владельца компании грузовых перевозок. Правнук нищих иудеев из Кослировки. Мальчик Мотл, ставший наследным принцем. Розовое чистое лицо цветет после сауны. Он ложится на мой массажный стол и блаженно закрывает глаза.
– Полегче, Грегори, полегче. У меня чувствительный живот.
Во время массажа мои мысли бессвязны, болезненно-бессюжетны. В «Метаморфозе» Кафки главное, что Замза превращается в насекомое. Сюжет несущественен. Вернее, сюжет всегда один: рождение, труд, болезни, упования, страдания. И вечная загадка смерти. Где вы, ликующие, сытые толпы из кинохроник начала века? Где вы, толпы красавцев кавалергардов?
Я массирую американского кавалергарда еврейского происхождения. Как много народу умерло за последние пять тысяч лет. Он хлопает по своей румяной заднице в хасидских завитушках. Задница с пейсами. Я массирую его натруженные любовными упражнениями ляжки, истерзанные когтями стюардесс. Его маленькие, розовые с нежной желтизной ступни изваяны из мрамора. Его ноги – колонны. Его лебединая шея покоится на высокой подушке. Его каштановые усы щекочут яркую нижнюю губу. Соломон после любовной ночи с Суламифью.
– Со сколькими сегодня, Майкл?
– С двумя стюардессами из «Пан». Мой «шмак» мертв, Грегори. Давай я перевернусь. Разбуди через час. Поработай над ляжками и спиной. Полегче на ступнях.
Я массирую эту молодую прекрасную плоть. Вот он весь передо мной, еврейский виконт Майкл Тевел, рожденный среди густых долларов. Ему совсем не нужно учиться, читать, думать, сомневаться. Какая, в сущности, страшная судьба. Сегодня этот двухметровый инструмент для получения удовольствия расстроен. Инструмент нуждается в настройке. И я настраиваю его. Тяжкий то труд – массировать кавалергарда. Появляется одышка. И почему-то вспоминается этот черный лаковый грач на белой простыне. Желтый скворечник-дом, сады, звон бубенчиков на игрушечных вожжах. Во время моего детства еще играли в кучеров и лошадей. Каждую весну воспитательница Вера Павловна выходила на крыльцо и кричала:
– Грача, грача…
Он выпадал из стаи, снижался и садился ей на плечо. Взъерошенный, возбужденный долгим перелетом, усталый. Где он, этот лаковый черный грач? Где она, добрая Вера Павловна? Как давно все это было. Почему так хорошо все это вспоминать? Не оттого ли, что был так близок от розового райского облака, только что вышел из него и все было еще впереди? Грач был ручной, перелетал с плеча Веры Павловны на шкаф, с кровати на кровать, здоровался с нами. Черный грач на белой простыне.
В дивных местах довелось мне пробудиться и мужать. Среди преданий о невиданной битве города, захлебнувшегося в своей и татарской крови. Под стенами древнего монастыря, прославленного Федором Достоевским и Константином Леонтьевым, в краю, где жили Хорь и Калиныч. Вон там, под первой ракитой аллеи, поджидал Митя Карамазов брата Алешу, где-то здесь затерялись могилы братьев Киреевских. В том доме останавливались Пушкин и Тургенев. Дальше, в нескольких часах езды, – Ясная Поляна.
Летом, прячась от отчима, я жил в лозняках, у речки Другузки, куда уходил с книгой. Тигр и Евфрат, Нил и Иордан моего детства. Все эти Другузки, Железинки, Клютомы, Жиздры. В весенние разливы несли они плодоносный ил на луга. А как отойдут воды, грянут могучие лягушачьи хоры. До самого Петрова дня все цвело, благоухало, свистело, жужжало, свиристело. Буйно цвели медоносы, к покосу стояли по пояс богатейшие травы. По болотцам русалочьими зелеными космами лежат осоки, тихая луговая Клютома прячется в дремучих лозняках, в омутах крокодилами стоят щуки. В сочных, увитых граммофончиками лозинах, в зелено-серебряной чуткой листве – щебетанье, шуршанье, хлопанье крыльев, хлопоты, щелканье соловья. А дальше, по лугам, присадистые ракиты обозначают некогда оживленную, а теперь забытую дорогу к Оптину монастырю, что лебедем плыл по жиздринской волне.
В детстве я имел несчастье быть отличником, кандидатом на золотую медаль. Подбадриваемый невеждами-учителями, я шел в ложном направлении. Молодое сознание врастало в железную форму официальной идеологии. Через годы я обнаружу весь ужас своего невежества. Так родившийся в зоне поначалу не замечает путанки. Там, где пришедшему с воли труба, ему в самый раз. Он не подозревает, что есть иные звуки, кроме тех, что обрушиваются из громкоговорителя, иные цветы, кроме проволочных колючек, иные дороги, по которым не водят конвоем.
Мы твердо знали: история делится на марксовы экономические формации, декабристы разбудили Герцена, Герцен развернул революционную агитацию, литературное дело должно быть колесиком и винтиком. Нам внушали: лучшая проза – «Как закалялась сталь», «Поднятая целина», «Мать». Мы были воспитаны на диких романах и поэмах. Лучшим стихотворением было «Слово к товарищу Сталину» Исаковского. Его читали на школьных вечерах дистиллированные, бесполые отличницы: Любимова, Бриллиантова, Хорошецкая. Сталинские невесты с косами до пояса, в темных суконных пиджаках с ватными плечиками.
Тогда мы все были больны неведением, больны непониманием. Но мы были искренни, открыты и по-своему счастливы.
Вот мы стоим, девятиклассники, Первого мая на нашей маленькой брусчатой площади, над нами полощется шелковое красное знамя с ленинским профилем, и мы поем марш энтузиастов:
Мы родились в стране великой революции, наша страна только что спасла мир от фашизма, перед нами распахнуты двери институтов. Мы счастливые. Мы стоим с красным знаменем на ветру: Володя Савось-кин, лобастый, чубатый, мускулистый, влюбленный в Рахметова; Стасик Коптев, шахматист, знавший почти наизусть «Былое и думы». Стасик стоит под знаменем опершись на костыль: в сорок третьем ему оторвало ногу на минном поле. Янтарно-желтый, потливый, нечеловечески сильный, эрудированный.
– Ярослава Голана убили украинские националисты, – говорит Володя Савоськин.
– Нет, – уточняет Стасик, – его убили наймиты Ватикана.
– Ребята, какие вы счастливые, – говорит наша молоденькая историчка Клавдия Васильевна. – Ведь это для вас строится МГУ. Получите аттестаты – и прямо на Ленинские горы.
Над нами была твердь с нарисованными аляповатыми светилами. Нам предстояло пробить ее голо вами.
Если бы Николай Васильевич Гоголь работал массажистом, он начинал бы описание своего героя с фаллоса, потому что это очень характерная деталь. Священник Эд Пук уже не самец, а одушевленное среднего рода. Громадный, тугой шар сала на коротких ножках. У Пука фаллоса просто нет: дырочка для мочеиспускания с обвислой кожицей вокруг.
Фаллос супермена Пазимано цветет, как бутон розы. Свидетельство красоты секретарши, процветания, оптимизма. Вялый фаллический отросток доктора электроники Джо Кука вопиет об одиночестве, воздержании, комплексах, застойных явлениях.
…Но однажды явился он, скромный конопатый мулат. Когда он проходил в сауну, три полусонных клиента приподнялись на массажных столах и окаменели.
От самого рыжего шелковистого паха к подбородку поднимался великолепный турецкий ятаган. Инструмент для жеребячьей любви и аттракционов.